Архив рубрики: Пресса

Лариса Каневская «БРАК ПОНЕВОЛЕ»

В московском ТЮЗе появился новый спектакль и новые лица.

Благодаря тому, что Кама Гинкас преподает режиссуру драмы в Театральной школе Константина Райкина и выпускает в этом году актерско-режиссерский курс, и тому, что художественный руководитель МТЮЗа Генриетта Яновская открыла двери «молодому незнакомому племени», в репертуаре театра появился необычный спектакль. Этот спектакль, точнее, представление, родилось из студенческого этюда, и с января 2019 года его можно увидеть в придворном флигеле театра. Режиссер Александр Плотников с однокурсниками артистами Андреем Максимовым и Дмитрием Агафоновым, а также молодым артистом театра Ильей Смирновым, азартно играют трагикомический фарс, который сами же и «слепили» из одноактной пьесы Мольера «Брак поневоле».

Небольшой зал и крошечная сцена позволяют детально рассматривать колоритный грим, забавные костюмы и нехитрую сценографию — черная ширма-кафедра, синее тряпичное море, бумажный снег и безграничное пространство, в том смысле, что никакой четвертой стены нет. Энергичное сплетение студенческих эскизов , гэгов, комических сценок и клоунских реприз — с одной стороны, и — трепетных чувств, глубокого серьезного смысла, с другой, надежно скрепляется профессиональным мастерством, которое особенно приятно наблюдать у начинающих артистов. Множество персонажей пьесы играют Илья Смирнов и Дмитрий Агафонов, в спектакле задействована вешалка с нарядным платьем, олицетворяющая Доримену, последнюю любовь главного героя в исполнении Андрея Максимова.

Влюбленная в свое дело театральная команда с горящими глазами так заразительно ловко играет, что зрители выходят после спектакля с легким сердцем и чувством умиротворения: театр жив и будет жить.

Не надо ждать от спектакля стройности мольеровского сюжета. Постановка Плотникова – совершенно авторское размышление на тему вселенского одиночества (главному герою Сганарелю – 637 лет), безответных и обманутых чувств, умышленного зла и наивной доброты.

Сганарель (Андрей Максимов) – тот самый верный слуга Дон Жуана, вечно пребывающий в ужасе от проделок авантюрного хозяина. После трагической смерти Дон Жуана (пожатие «каменной десницы») Сганарель долгие годы скитается одиноким и бесхозным. Мы застаем его растерянно  влюбленным, ищущим поддержки и утешения в старости. У Андрея Максимова получился невероятно трогательный бело-рыжий клоун, молодой старичок. Его герою искренне сочувствуешь и также искренне смеешься над забавными ситуациями, которых не избежать. Таким уж его написал старина Мольер. Андрей Максимов – артист, органично и тонко существующий в самом трудном театральном жанре – трагикомедии.  Заставить зрителей улыбаться сквозь слезы – искусство, которым в совершенстве владеет Вячеслав Полунин, недаром в финале бумажные снежинки, напоминающие его «Снежное шоу» ласково укрывают отчаявшегося Сганареля.

Зоя Бороздинова «Атом театра»

«Экран и сцена»
28 февраля 2019

Одноактная комедия Мольера “Брак поневоле” кажется идеальным материалом для студенческого спектакля: небольшая по объему, она наполнена движением, остроумными диалогами-перепалками, пространными абсурдными монологами и яркими несуразными персонажами. От первой постановки режиссера Александра Плотникова в Московском ТЮЗе ожидаешь именно этого – фарса, протиснувшегося между комедией дель арте и высокой комедией.

В крошечную белую коробку сцены, с извинениями пробираясь мимо первого ряда плотно рассаженных зрителей, входят двое рабочих. Уносят часть декорации. Аккуратно закрывают дверь. Свет гаснет. Еще не успев начаться, спектакль заканчивается, сюжет остается в прошлом, дальнейшее превращается или в постскриптум к мольеровскому тексту, или в очередную его репетицию. Что, по сути, одно и то же – круг замыкается.

Три молодых актера оказываются внутри этого странного пространства, где совсем простые вещи вдруг начинают казаться значимыми, скромный этюд про червяка вызывает живой интерес, а банальная ситуация наталкивает на серьезные размышления. Так работает театр: попадая сюда из обыденной жизни, извне, все увеличивается в размерах, становится иным – не-обычным. Эту волшебную особенность режиссер прекрасно чувствует: форма, придуманная Александром Плотниковым, – разложенный, разъятый, расщепленный на самые мелкие составляющие театр. От исполнителей требуется ювелирная работа: разобрать и собрать заново. Вот актер прямолинейно сообщает, что никакой он не Жеронимо, а Илья Смирнов, и перечис-ляет свои роли. В другой же сцене – в шапочке лыжника и просторной рубашке – сыплет софизмами из мольеровского текста, изображая философа. Вдруг в его речах проскальзывают русские имена, а в руках появляется банка соленых огурцов. Теперь это фарс. Разрушение традиции не сопровождается злым смехом, здесь видна страсть к игре – со всем, до чего дотянется фантазия. Привычные категории теряют свое содержание. Пространство может увеличиваться за счет зрительного зала или обрезаться невидимой четвертой стеной. Актеры могут играть одного и того же персонажа по очереди или одновременно. Возлюбленная, о которой говорят с придыханием, является в виде вешалки с платьем и шляпой. Линейная хронология рассыпается на бесконечный ряд мгновений, разностильных эпизодов. Порой невозможно разобраться, кто есть кто, когда, где и с кем происходит действие, все зыбко, шатко и почему-то очень смешно. Молодой режиссер будто прощупывает возможности, ищет пути, определяет сложности.

Но бесконечно расщеплять нельзя, что-то должно остаться в итоге, в сухом остатке – и таким атомом театра оказывается Сганарель. Тот самый необходимый герой второго плана, верный друг вечного Дон Жуана, маска слуги, имя нарицательное. Мольер заставляет своего персонажа, уже достигшего солидных лет (в пьесе ему 52, в спектакле 637), жениться на молоденькой кокетке. Для героя брак происходит поневоле, сюжет его длинной сценической жизни делает новый оборот. Точнее, пытается сделать – и этому насилию Сганарель упорно сопротивляется. Он сражается за собственные чувства, за внезапную влюб-ленность, за нежность к юной девушке, за себя самого. Андрей Максимов играет театрального персонажа, осознающего себя театральным персонажем, гордящегося этим и страдающего тоже – от этого. Неважно, чем достигается его удивительное для дебютанта мастерство, что там под толстым слоем грима, за красным носом на веревочке, в выбеленных волосах – русская психологическая школа? эксцентрика Константина Райкина? уроки Славы Полунина?

Никто не может дать Сганарелю внятный совет: стоит ли жениться? Его постоянно сбивают с толку, заводя в странные псевдофилософские дебри, путая, обводя вокруг пальца (и в буквальном смысле тоже). А он вопрошает и вопрошает. Тут уже не Мольер, тут Беккет с его героями, не способными даже построить диалог. Недаром, разорвав помолвку и впав в депрессию, Сганарель накинет на шею веревку и привяжет ее к деревцу. В ожидании Годо.

Весь театр, то есть театр вообще – брак поневоле, где смысл продиктован союзом автора и режиссера, а персонажи вынуждены подчиняться. В этом отношении режиссерский театр ничем не лучше литературного. Но если даже этот брак не по сердцу и против него постоянно вспыхивает бунт, то любовь в его основе – все равно самая настоящая, всерьез.

Ольга Фукс «ПОЛЕТЫ ВО СНЕ И НАЯВУ»

ПТЖ
Апрель 2018 г.

Прекрасная литература советского безвременья и абсурдного реализма, без которой невозможно представить себе Каму Гинкаса и Генриетту Яновскую, занимает бoльшую часть афиши Московского ТЮЗа, которая — нет, «пестрит» не подходит, — скорее, «акварелит» сумрачными и тревожными названиями: «Плешивый Амур», «Четвероногая ворона», «С любимыми не расставайтесь», «День рождения Смирновой», а теперь еще и «Улетающий Монахов». Попов, Хармс, Володин, Петрушевская, Битов… Как оказалось, эти тексты важны и их гораздо более молодым коллегам — вот только в этом сезоне Александре Толстошевой и Сергею Аронину.

Последний уже обращался к прозе Битова: на Сцене под крышей театра им. Моссовета идет его спектакль «Эстеты», где битовский «Человек в пейзаже» скрещен с «Искусством» Ясмины Реза, где и в Париже, и в российском захолустье люди отчаянно ищут искусство в себе и себя в искусстве. И в «Эстетах», и в «Монахове» режиссер Сергей Аронин, выпускник мастерской Е. Каменьковича и Д. Крымова, доверил актеру Сергею Аронину главную роль. Другую роль, которая почти претендует на место второй главной, можно было бы условно назвать ролью автора (хотя у героя Ильи Смирнова несколько имен). Денди в белых одеждах, почти альтер эго Монахова, только сумевший переплавить жизненную руду в изящно отлитое слово и почти успокоившийся в этом, он однажды явится в мир спектакля пьяным восемнадцатилетним поэтом, безнадежно влюбленным не в ту, и Монахов вздрогнет, узнав в нем себя.

Свой «роман-пунктир» Битов писал не один десяток лет, публикуя главы как отдельные произведения, точно роман прикинулся человеком и попробовал прожить человеческую жизнь, взрослея и старея по неведомым ему законам человеческого времени. Сергей Аронин соединил прерывающийся пунктир в единую линию, в графический полетный рисунок. («Что я здесь делаю?» — отчаянно приставал к Петру Фоменко Константин Райкин на репетициях «Великолепного рогоносца». «Стареешь», — сформулировал мэтр сверхзадачу одного из лучших своих спектаклей.) Монахов взрослеет, привыкает терять, учится приспосабливаться, по капле выдавливая из себя любовь, надежды, дерзость, поэзию, пока пресловутый раб (ну ладно, не раб, а постепенно устающий от жизни человек) все удобнее обустраивается в освобождающемся пространстве его души. Монахов стареет.

Вначале его зовут Мальчик, затем Алексей. Мохнатое определение «Монахов» вползает в его жизнь незаметно. Мальчик носит красную шапку и брюки с подтяжками. До очков еще далеко. Мальчик мается у заветной двери, где живет Она, Ася — на несколько лет старше его, красивая, загадочная, неуловимая, ветреная, принадлежащая ему и всем соперникам на свете. Алексей крепко держит Асю в объятиях — и все время теряет ее. Монахов носит очки и солидный пиджак — он больше не находит Асю в самой Асе спустя несколько лет, он почти забыл ее, но ее черты вдруг неожиданно проступают в других женщинах, как бы их ни звали — Наташа, Света, первая безымянная жена, вторая жена… Асю в разные времена и остальных женщин Монахова играют поочередно несколько актрис — Арина Борисова, Марина Гусинская, Алена Стебунова, Ольга Гапоненко, — точно перехватывая друг у друга эстафету любви и обид, надежд и разочарований и образуя вокруг Монахова то ли ауру бесконечной любви, то ли замкнутый круг мнимой близости, который не разорвать, из которого не вырваться. Неизменна только мать, с душевным эксцентризмом сыгранная Оксаной Лагутиной: все понимающая, ревнивая, веселая, навязчивая, заботливая — единственный внятный ориентир в белесом мареве жизни, навеянном белыми петербургскими ночами и темными зимними днями, так и не отдавшими людям ни пяди солнца.

Спектакль светел, как все спектакли, идущие в стерильно-белом флигеле МТЮЗа (пространстве сродни лаборатории, почти операционной), и беден, как быт советского Ленинграда, где единственное приличное платье надо было выкупать из ломбарда, отстояв в длиннющей очереди, а юношеское отсутствие денег оборачивалось метафизической катастрофой и несло в себе привкус обреченности. Лестница-стремянка образует ширму, на ней плакаты «Дверь», «Сад», «Лес»… Натянутая веревочка превращается то в телефонный провод (ах, эта зыбкая и ненадежная проводная связь), то в сушилку для высыхающих детских колготок, ибо дети продолжают рождаться, никак не добавляя родителям смысла. Плакаты срывают один за другим, но ничего не меняется по сути.

При кажущейся простоте спектакль создает эффект матрешки — психологический рисунок стареющего улетающего Монахова точно помещен в рамочку эксцентрических шуток (лучшее лекарство от пафоса), которые особо ценят в этом театре. Закадровый голос ведет нас по действию: «дверь скрипнула и вошла бабка» (входит здоровенный актер Сергей Погосян, играющий множество мелких ролей). «Бабка», — настаивает голос (Сергей Погосян, вздохнув, покорно покрывает голову платком). «И, оглянувшись на Мальчика, прошла как-то бочком… бочком, говорю» («бабка» Погосян, примерившись, выделывает немыслимые антраша, перекрутив все тело, точно игрушку на шарнирах).

Одной из ролей Сергея Погосяна становится одноклассник Монахова, почти что шекспировский могильщик — веселый философ, подружившийся со смертью. Надо же кому-то сообщить Монахову, что Ася умерла…

Надо же как-то ему жить дальше, когда оказалось, что вместе с давно почти забытой Асей из его жизни улетело, испарилось что-то самое важное.

Андрей Максимов «По поводу обещанного чуда»

05.02.2017
Российская газета

Ни разу не рецензия на спектакль Камы Гинкаса «Все кончено» по пьесе Э. Олби в Московском ТЮЗе.

Писать рецензии на спектакли Гинкаса — абсолютно зряшное занятие: они никому не нужны.

Во-первых, они не нужны самому Каме Мироновичу, потому что мастер такого уровня доверяет себе и близким людям. Во-вторых, они не нужны зрителям, потому что спектакли Гинкаса надо смотреть не в связи с тем, что они понравились (не понравились) пишущим людям, а в связи с тем, что любой спектакль Гинкаса к просмотру обязателен потому, что это спектакль Гинкаса.

В какой-то мере рецензии нужны артистам, потому что им важно, когда их хвалят. В спектакле «Все кончено» — семь персонажей и ни одной плохо сыгранной роли, что само по себе удивительно и редко. О. Демидова, О. Лагутина, В. Баринов, И. Ясулович, А. Кудряшов, С. Сливина, В. Верберг играют виртуозно. На самом деле это и есть подлинный театр, когда на сцене актеры разных поколений создают живых и понятных людей, между ними выстраиваются отношения, которые затягивают зрителя, и в какой-то момент ты начинаешь понимать, что думаешь уже не об этих актерах, и даже не об их персонажах, а о самом себе.

Рецензии на спектакли Гинкаса нелепо писать еще и потому, что работа этого режиссера — тайна. Все равно не разгадать. Нет, можно, конечно, умничать, писать всякие разные красивости. Только это ничего не объясняет.

А ведь и вправду… На мой вкус, пьеса Олби — великая, но скучная. Три часа, которые длится спектакль Гинкаса, пролетают незаметно. Постановка идет в фойе театра. Стол. Шкафы с книгами. Где-то за дверью умирает человек, глава семейства. Его жена, любовница, дети, друг, врач и сиделка ждут его смерти. Разговаривают. Все. Оторваться невозможно. В финале отчетливо слышны всхлипывания. Ловлю себя на трудно переносимом желании вскочить, обнять их всех и сказать что-то глупое вроде: «Да ладно. Не переживайте вы так. Вы хорошие. Вас любят или полюбят обязательно. Так бывает: кажется, что никто тебя не любит, никому ты не нужен, но обязательно находится тот, кто протягивает руку. По себе знаю».

Что ж это такое? Как Гинкас это делает?

Тайна сия велика есть. Ни тебе сценических эффектов, ни танцев, ни грохочущей музыки, ни раздеваний, ни мелькающего света. Люди в зале. И люди на сцене. Люди на сцене относятся к людям в зале с уважением, верят в то, что открытие другого человека, раскрытие чужой боли может быть интересно. Люди в зале в финале встают и аплодируют стоя. Можно написать по этому поводу тысячу красивых слов и ассоциаций. Но они ничего не объяснят.

Помните детское стихотворение: «Ах да, мой друг, по поводу обещанного масла»? Гинкас приучил нас от своих спектаклей ожидать чуда. Так вот, не о чуде, а по поводу обещанного чуда.

Сегодня театру трудно. К нему все пристают, требуют реформ, требуют, с одной стороны, искусства, с другой — заполняемости зала и большого количества премьер. Театр обязан удивлять, иначе зритель ходить не будет. А как переманить нас от блокбастеров или концертов популярных исполнителей?

Начинает царствовать мюзикл. Чтоб не грузить. Чтоб весело, ярко и без напряжения. Зритель отработал свой день, пришел в театр — отдохнул. Не люблю. Но понимаю.

Еще может быть скандал. Обнаженные тела (желательно побольше). Классика в современной обработке — так, чтобы обработки было больше, чем классики. Не люблю. И не понимаю.

На простой, казалось бы, вопрос: что такое театр? — вы не получите сегодня однозначного ответа. Ни от зрителей, ни от создателей. К счастью, есть такие театры, как Московский ТЮЗ, которые понимают театр, как серьезный (не скучный!), глубокий (то есть уважительный) разговор. Если театр перестанет быть тем зеркалом, в которое зритель видит собственные проблемы, если он устанет даже пытаться помочь нам очистить душу, он попросту умрет. Я ничего не имею против развлечений. Но я хочу, чтобы меня, как думающего и страдающего человека, тоже где-нибудь имели в виду. И тогда я иду на спектакль Гинкаса.

Страшно произнести, но если я начал ходить в театр до школы, то получается, я хожу в него полвека. Полвека! И все это время все размышляют о том, что такое современный театр. Почему-то о том, что такое, скажем, современное отношение к Богу, не спорят, а про театр — постоянно. Полвека. И полвека назад. И полвека вперед.

Забавно. На мой же взгляд, во все времена современный театр — это когда действие на сцене затрагивает не только взгляд, но и душу зрителя. Все. Остальное — детали.

Гинкас со своими актерами залезает в нашу душу настолько глубоко, что становится даже как-то не по себе. Но лечение нередко бывает болезненным. Зато полезное.

Мы живем в такое интересное театральное время, когда глубокий, не развлекающий зрителя спектакль кажется существующим вне мейнстрима. А это не так совсем. Постановка, в которой существуют живые люди, выносящие на зрителя свою боль — это, собственно говоря, и есть театр по сути. Мы идем в театр — да, за развлечением. Это важно. Но это еще и школа познания человеческой души. Потому что больше такой школы нет нигде.

… А знаете, что я вам скажу? Идите в театр, идите на спектакль Камы Гинкаса и умрите в нем. Если сможете, конечно. Если готовы открыть свою душу чужой боли. Если готовы проветрить свою душу. Если готовы к сопереживанию.

Эта «смерть» возродит вас. Потому что театр — это очищение. Во все времена.

Анжелика Лукина «Быть или не быть? «Брак поневоле. Мольер во флигеле» на сцене МТЮЗа»

4 февраля 2019
rewizor.ru

В комедии абсурда «Брак поневоле. Мольер во флигеле» в постановке молодого режиссёра Александра Плотникова главный герой ищет смысл личной жизни: быть или не быть, жениться или нет?

История про второстепенного персонажа Сганареля, внезапно для себя ставшего главным героем, привлекла внимание студента Высшей школы сценических искусств Александра Плотникова. Посмотрев на многослойную пьесу немного под другим углом, примерив её к современности, молодой режиссёр поставил спектакль «Брак поневоле. Мольер во флигеле», пригласив к работе всего трёх артистов. Премьера состоялась 29 января на сцене Московского театра юного зрителя и стала его дебютной работой. В этот же день однокурсник режиссёра Дмитрий Агафонов также дебютировал на сцене МТЮЗа, но уже в качестве артиста.

Седая шевелюра, чёрная шляпа с полями, клоунский грим и красный нос. Сганарель выходит на пристань. Ему 637 лет. Он говорит об этом, не моргнув, потому что ему есть чем гордиться. Он путешествовал с господином Дон Жуаном, потом придумывал фокусы для Чарли Чаплина, в наше время про него сделали «Снежное шоу», а Мольер написал о нём одноактную комедию.

― Текст: Жан-Батист Мольер. Музыка: Жан-Батист Люлли, ― объявляет Сганарель.

И тут зал замер в ожидании музыки ― вот-вот зазвучат скрипки, клавесин и загадочный трёхструнный октобас. Старинный оркестр исполнит «La Petite Bande» и на сцену под руку с автором пьесы в барочном платье выйдет Доримена, невеста Сганареля. Жан-Батист Мольер представит нам композитора и с поклоном удалится за кулисы, оставив сцену главному персонажу, всегда жившему в тени своих хозяев. Сганарель, видимо, тоже этого хотел, поэтому он скромно стоит на сцене и, как мантру, повторяет имена создателей, ожидая того самого главного героя, за чью спину можно спрятаться или спросить совета, когда не понятно, как поступить.

Место действия ― пристань. Здесь есть всё, что необходимо в поисках ответа на вопрос: стоит ли менять жизнь, к которой ты так привык. Декораций ровно столько, сколько вмещает маленькое сценическое пространство флигеля. Море в виде синего покрывала, вешалка с женским платьем, табуреты, чёрная ширма, дверь и четвёртая стена, сквозь которую непременно нужно пройти.

В спектакле много метафор, нет прямого повествования и следования оригинальному тексту. Язык, словно «червяк, который пытается встать на руки», отчего и складывается впечатление абсурдности происходящего. Режиссёрский поворот от Мольера к театру Беккета и Ионеско, где одинокий человек блуждает в мире, лишённом цели и смысла.

― Фарс и юмор рождаются в пустоте, когда нет никаких смыслов, ― говорит режиссёр спектакля Александр Плотников.  Два артиста театра встречаются с этим чудом ― Сганарелем, как с настоящим подлинным персонажем, после чего мы можем наблюдать, что обычно мир делает с такими людьми, да и с самим Мольером. Помните, все же считали, что он богохульник, и его нельзя хоронить на кладбище, поэтому захоронили ниже святой земли. Враждебный мир притеснял и издевался над ним. Вот и Сганарель всякий раз попадает в нелепые, даже неловкие ситуации.

Для этой истории режиссёр нашёл трёх актёров, которые могут работать в рамках заданного жанра, держать зал, психологически переживать, импровизировать, быть лёгкими и смешными. Все второстепенные роли в спектакле (философов, возлюбленной, её отца, брата, друга и остальных) играют Илья Смирнов и Дмитрий Агафонов. В роли Сганареля — Андрей Максимов.
Выбор актёра был для Александра очевиден:

― Мы очень хорошо чувствуем друг друга. Андрей ― артист, с которым мы совпадаем в прочтении данной роли. Мне достаточно посмотреть, и он уже знает, как нужно сыграть. Это приятно, когда ты находишь актёра, который так чутко понимает, что тебе нужно.

Андрей Максимов ― студент, в этом году заканчивает курс Олега Тополянского и Камы Гинкаса в Школе Райкина. Три месяца назад он уже играл в спектакле МТЮЗа «Дама с собачкой»:

― Я очень хотел попасть именно в МТЮЗ, где нет задачи делать модные спектакли и создавать модных артистов. Генриетта Яновская и Кама Гинкас ставят гениальные спектакли, в которых учат нас понимать профессию и быть артистами! В спектакле «Брак поневоле. Мольер во флигеле» я играю доброго, наивного, нежного, открытого миру и людям человека. В жизни тоже стараюсь быть таким, но не всегда удаётся. Мы с Александром Плотниковым очень долго работали над максимальной добротой и открытостью моего Сганареля. В этой роли нельзя злиться, даже когда тебя провоцируют. Это непросто. Я счастлив, что эта роль у меня появилась. Для меня это первая большая роль, главная роль в моей жизни.

Почему такой второстепенный герой, как Сганарель, стал интересен молодому режиссёру?

― В пьесе есть такая фраза: «Я последний Сганарель. Мне нужно жениться». Я подумал, Гамлет может сказать, что он последний, Дон Жуан может это сказать, а Сганарель ― персонаж другого порядка. Он вроде не может, но ведь говорит, потому что больше никакой веры нет, и он играет свой последний спектакль. Я ученик Камы Гинкаса, а у него история последнего героя ― классическая история.

Семь лет назад Кама Гинкас поставил в МТЮЗе спектакль «Шуты Шекспировы», в котором собрал всех трагических персонажей Шекспира. Александр получил прививку мастера: надо всех любить и ко всем быть открытым. Поэтому сегодня молодому режиссёру проще коммуницировать со зрителем, у него нет особых ожиданий от второстепенного персонажа. И зритель приходит смотреть на неизвестного ему Сганареля без ожиданий, как чистый лист.

Какого зрителя ждёт создатель спектакля? Коллег ― артистов, режиссёров, критиков. Они будут чувствовать себя здесь комфортно. Люди, близкие к театру, знают способы передачи смыслов и хорошо их считывают, живо реагируют, смеясь и аплодируя. Так было и на премьере. А ещё Александр Плотников ждёт неподготовленного зрителя, который совсем не имеет отношения к театру, кто впервые оказался бы в зрительном зале, тем более в таком компактном, как во флигеле МТЮЗа. Первые помогут ему вырасти профессионально, вторые ― понять, что же хочет массовый зритель.

― Я буду смотреть спектакль в зале и слушать, как реагирует публика. Я же всё слышу, ― улыбается Александр.

― Мне кажется, современный зритель видел всё, и его достаточно сложно удивить. Но наш спектакль такого жанра и такой формы, что он способен сделать это, ― считает исполнитель главной роли.

Но это случится только с тем зрителем, который открыт к происходящему на сцене. Если вы готовы просто прийти и смотреть спектакль, не оценивая каждое действие артистов и не сравнивая увиденное с оригинальным текстом пьесы, то режиссёр и артисты уверены, вы получите свою порцию удивления. Известная пьеса Мольера в интерпретации Александра Плотникова заиграла новыми философскими красками, брызги которых зрители унесли на своих парадных костюмах, чтобы вспомнить о добряке Сганареле, когда вдруг придётся столкнуться с ним в реальной жизни.

 

Андрей Максимов «Клоун — это тот, кто не врет»

03.02.2019
Российская газета

Вполне возможно, и даже наверняка, я не объективен, и на то — простите за тавтологию — есть объективные причины. О чем позже. В самом конце.

Однако мысли — их куда деть? Жалко выбрасывать, правда? Все надеешься, что твои мысли пригодятся кому-то, а потому фиксируешь, чтобы люди могли ознакомиться. Может, конечно, мысли твои и не нужны особо никому, но если ты перестанешь их фиксировать, то будешь это уже не ты…

Мысли сначала были про театр, который живой. Живой театр — это что значит? Масса определений. С моей точки зрения, живой — это разный, безграничный. Ничего не имею против театров-музеев, которые многие годы работают в одной манере. Но интересно, когда, занимая место в зрительном зале, совершенно не знаешь, что увидишь, чем именно тебя удивят на этот раз, но точно знаешь: удивят.

Таков Московский театр юного зрителя под руководством Генриетты Яновской. Во времена, когда можно было поменять название коллектива на что-нибудь более солидное (так, скажем, поступил Центральный детский театр, превратившись в молодежный), Яновская ничего менять не стала, потому что «юный» — для нее определение не возраста зрителя, а, если угодно, его качества. Юное восприятие жизни — это не прерогатива возраста, а свойство характера. И Генриетта Яновская и Кама Гинкас уже много лет хотят, чтобы в их театр ходил именно такой — юный по восприятию жизни — зритель.

И именно для таких чудесных людей последняя премьера театра, которая случилась на прошедшей неделе. Название длинное и трудно сочиненное: «Жан-Батист Мольер. Брак поневоле. Мольер во флигеле».

Только абсолютно живой театр может отдать свою сцену студенту-режиссеру и двум студентам-актерам, прибавив к ним актера труппы. Рискнуть и, безусловно, победить. Потому что кто не рискует, тот не только не пьет шампанское, но и вообще не живет.

Кама Гинкас (вместе с Олегом Тополянским) — руководитель актерско-режиссерского курса Высшей школы сценических искусств Константина Райкина. Его студент Александр Плотников сделал студенческий этюд по Мольеру. Этюд превратился в полноценный спектакль. Небольшой зал сцены во флигеле (по сути, малой сцены МТЮЗа) забит под завязку юными зрителями всех возрастов. Скучные, очень взрослые, занудливые люди, боюсь, этот спектакль не воспримут.

Молодой режиссер сделал вещь удивительную, и, казалось бы, невозможную. Плотников создал комическую фантазию на тему пьесы Мольера. Убрав почти весь текст, он оставил практически все сюжетные линии, но, что самое главное (и самое невероятное), оставил мольеровскую суть: печаль и тоску маленького человека по имени Сганарель. Тоску по несостоявшейся жизни, по невоплощенной нежности и любви.

В центре истории… клоун. Да, фантазией режиссера мольеровский Сганарель превращен в клоуна. А кто таков клоун? Это ведь не просто маска — красный нос, обведенные глаза и губы, парик… Усилиями великого Полунина мы теперь знаем, что клоун — то, прежде всего мировосприятие. Это человек, который не врет. Это человек, которому бывает так смешно, что хочется плакать. Трогательный и близкий. Свой.

Вот в чем штука: клоун — это всегда свой человек. Близкий. Клоун не может быть чужим и непонятным. Клоун — всегда «всехний» товарищ. И этот ход, мне кажется, очень близок именно комедиям великого Мольера, в которых он рассказывает о проблемах и о людях, близких любому уже на протяжении десятилетий. И когда другие персонажи тоже временно превращаются в клоунов, это воспримется еще и как знак зрителям: мы рассказываем историю, близкую вам, мы, собственно говоря, про вас рассказываем, ребята — про юных зрителей всех возрастов.

Спектакль получился трогательный и очень смешной. В нем явно прочитываются элементы студенческого капустника. Слышу-слышу возгласы серьезных людей: «Капустник и Мольер! Ах! Ох! Какой ужас!» Понимаю. Но не поддерживаю. В подобных работах всегда есть маленький или не маленький элемент пошлости. Здесь же ее нет совсем. Не забудем, что мы говорим об учениках Камы Гинкаса, а Кама Миронович — режиссер, который никогда пошлости себе не позволяет.

В сущности, молодые актеры смешно и азартно разыгрывают историю о человеческом одиночестве. Нет, не так. О бездне человеческого одиночества, из которого Сганарель пытается вылезти, уцепившись за вешалку с женским платьем, в которой видит любимую женщину. Он придумал свою любовь и поверил в нее.

Смешно? Забавно. Но, послушайте, разве любой из нас, влюбляясь, не занимается тем, что придумывает объект своей любви, и часто — увы — уничтожает его, как это делает Сганарель? Очень, доложу я вам, по сути, мольеровская история: маленький человек придумал себе жизнь, а она развалилась.

Молодые актеры работают очень азартно, страстно и точно. Опять же видна школа Гинкаса. Не так просто существовать в рамках хорошо отрепетированной импровизации так, чтобы у зрителя оставалось ощущение только что, сейчас, рожденных шуток и реакций. Им это удается. Илья Смирнов и Дмитрий Агафонов — браво!

И теперь признание. Сганареля в этом спектакле играет Андрей Максимов. Мой сын. Поэтому я не оцениваю его работу. Но не написать об этом спектакле, о новом в нашем театре режиссере Александре Плотникове было невозможно. Запомните это имя. Этот режиссер нас еще поразит.

Спасибо, Генриетта Яновская и Кама Гинкас, за то, что остаетесь молодыми. И нам, зрителям, не даете стареть.


Анна Павленко «СГАНАРЕЛЬ. P. S.»

30.01.2019
блог ПТЖ

Новый спектакль МТЮЗа поставил ученик Камы Гинкаса, молодой режиссер Александр Плотников. Пьеса Мольера «Брак поневоле» имеет не самую богатую сценическую историю — российскому театроведению она известна в основном благодаря воспоминаниям о «Мольеровском спектакле» Художественного театра (в 1913 году Александр Бенуа по приглашению Станиславского занимался этой постановкой, объединив «Брак поневоле» с «Мнимым больным»). На первый взгляд, эта короткая одноактовка дает не слишком много возможностей для сцены, да и написана она была как увеселительное действо для придворных Людовика XIV с обязательными фарсовыми элементами и театральными трюками: битье палками, подслушивание за ширмой и незамысловатая социальная сатира. Сюжет закручен вокруг известного мольеровского персонажа Сганареля, который решил жениться, но терзается сомнениями, не наставит ли ему рога молодая невеста. Он обращается за советом к другу Жеронимо, к высоколобым философам, враждующим между собой, к безумным цыганкам, но так и не может получить внятного ответа.

Режиссер берет за основу важное обстоятельство пьесы — Сганарель стар. Тематизация беспомощности, никчемности героя, возможно, и подсказала форму спектакля: лирическая клоунада. Андрей Максимов появляется в образе белого клоуна в седом парике и долго топчется на россыпи бумажного снега, пытаясь объявить название пьесы и автора. Актер проводит линию трепетного клоуна-старика через весь спектакль, и сопереживание этому трогательному, как бы вечно извиняющемуся персонажу к финалу только возрастает. При этом сюжетные узлы отходят на второй план — на первый здесь выходит тема театра. На протяжении часа с небольшим зритель наблюдает различные трюки, эстрадные репризы и гэги. Двое актеров, Илья Смирнов и Дмитрий Агафонов, исполняют остальные роли пьесы, появляясь и исчезая за ширмой, мешая несчастному Сганарелю рассказать публике свою историю.

Клоунада оказалась благодатной почвой для спектакля еще и потому, что всевозможные реплики поверх мольеровского текста, обращения к зрителям и комментирование актерами действий друг друга позволили предаться радости игры с самой ситуацией спектакля здесь и сейчас. В сцене беседы Сганареля с философом Панкрасом Илья Смирнов в какой-то момент выходит из роли и представляется актером, перечисляет свои роли в МТЮЗе, а Дмитрий Агафонов в другом эпизоде недовольно жалуется, что бутафор дал ему клоунский нос с веревочкой.

Местами казалось, что нерв первого показа и не забытые еще радости студенческих этюдов частично победили чувство меры. Поглощенные совместным придумыванием трюков, авторы спектакля делали некоторые остроумные шутки чересчур жирными за счет их повторения. Например, перевод с клоунского языка минутного бормотания Доримены одним-двумя короткими словами на русский язык переставал быть забавным уже после первого повтора. Как и самоироничный этюд «Червь пытается подняться на руки», который Дмитрий Агафонов несколько раз пытался показать между сценами в качестве интермедии. Очевидно, что любую хорошую находку хочется длить и повторять, но, возможно, уплотнение трюков, а не размазывание их без какого-либо развития помогло бы избежать некоторых провисов.

Стоит отдать должное авторам в разнообразии этих номеров — спектакль буквально пульсирует ими, заставляя на время даже забывать, о чем вообще была история. Есть и довольно оригинальные сцены, вроде философа Марфуриуса (Илья Смирнов) в лыжной шапке-петушке и очках в роговой оправе, подтягивающегося под бодрую музыку Bee Gees. Он же вскоре впадает в патетику, в духе известного дискурса «раньше было лучше» сетует на то, как «мир погряз в похоти», и какое безобразие, что сегодня никто даже не знает фамилию Филиппенко (снова привет актерской братии). Но среди подобных остроумных зарисовок иногда просвечивают и штампы. Как только на сцене появляется Доримена в виде женского платья на вешалке, становится ясно, что сейчас грустный одинокий клоун будет с этим платьем танцевать, как это происходит в каждом втором студенческом этюде на тему «Цирк». То же происходит и с музыкой. Усиление эффекта падающего бумажного снега композицией «Tombe la neige» было предсказуемым. Впрочем, и снег, и вентиляторы, имитирующие ветер, здесь обоснованы еще в самом начале, реверансом в сторону Полунина — Сганарель рассказывает, как якобы участвовал в «Снежном шоу».

В отличие от развязки пьесы, финал спектакля так и не приходит к счастливому разрешению (Сганарель подслушивает, что Доримена на самом деле выходит за него замуж по расчету). Белый клоун не становится Рыжим, герой возвращается к исходной точке — он по-прежнему забытый и одинокий. Под песню Визбора «А зима будет большая» он ложится, закутавшись в ткань, которая все это время покрывала планшет и служила сценой. Таким образом одновременно и заканчивается история, и буквально сворачивается спектакль.

Интересно, как два его слоя — череда клоунских номеров и автореферентные высказывания авторов — перекликаются и взаимодействуют, образуя некий третий слой. А именно — рефлексию на тему самих себя, молодых актеров и недавних студентов, внутри клоунского спектакля, среди старой бутафории и костюмов. Возможно, лучший момент — когда Дмитрий Агафонов, устало собирая реквизит после очередного эпизода, вздохнув, говорит зрителям: «Я в своей жизни видел всего один хороший спектакль. И то он уже не идет». Эта короткая, вроде бы проходная реплика на самом деле раскрывает тонкий и смелый жест режиссера в сторону собственного сочинения — претензия на великое творение будто бы снимается, а без этого бремени «великости» куда легче играть легкий, яркий и насыщенный молодой энергией спектакль.

Слава Шадронов: «Признаки нездорового обрастания: «Квадратура круга» В.Катаева в МТЮЗе, реж. Виктория Печерникова»

31. 12. 2018

Вторая подряд с начала сезона на основной (!) сцене МТЮЗа премьера по советской пьесе 1920-х годов… Правда, «Слон» Копкова датируется 1932-м годом, но с точки зрения историко-культурной периодизации это еще «двадцатые», в рамки которых копковское творчество эстетически абсолютно четко укладывается, а постановщик «Слона» Генриетта Яновская свое решение пьесы строит с опорой именно на это обстоятельство, привязывая время действия, описанную автором фантасмагорическую ситуацию, к реалиям и конкретике т.н. «года великого перелома», т.е. 1929-го:

https://users.livejournal.com/-arlekin-/3890316.html

«Квадратура круга» написана чуть раньше, в 1927-28, и представляет собой сперва успешный (зрительский хит Художественного театра, постановки за рубежом), затем, особенно после 1960-х, на десятилетия подзабытый, но в постсоветские 90-е неожиданно вернувшийся в обиход (я подростком видел спектакль Саранского театра русской драмы!) незамысловатый водевильчик с универсальной, вроде бы, фабулой — две пары новобрачных сразу после свадьбы понимают, что ошиблись с выбором, и меняются партнерами — тем не менее так же жестко привязанной к бытовым и политическим обстоятельствам эпохи, вплоть до того, что вместо возвращения на исходные, так сказать, позиции, и укрепления семьи (к чему наверняка бы привело бы развитие событий, будь пьеса сегодняшней, возникни она в контексте православно-фашистской идеологии, т.н. «традиционных семейных ценностей» и прочих модных идеологических трендов) поступок героев получает общественное — в лице представителя райкома комсомола — одобрение и закрепляет право свободы выбора за индивидом ну только что не в духе уже ко второй половине 1920-х малость устаревшей доктрины Александры Коллонтай «Дорогу крылатому эросу» — 

https://users.livejournal.com/-arlekin-/1324293.html

— и хотя в свете некоторого (до середины 1930-х еще не окончательного и не безусловного) реванша «старой» морали «законный», официальный брак не отрицается, он полушутя, по инерции, все еще квалифицируется как «уступка мелкой буржуазии». Водевильчик, то есть, при всей внешней непритязательности идейно не столь уж и примитивен, как может показаться на первый, в отрыве от исторического опыта, взгляд — но закапываться сейчас в эти подробности, с оглядкой на историю, обращаясь к пьесе, которая если чем и может быть привлекательна, актуальна, то именно незамысловатостью любовно-комических перипетий, и только-то — невозможно, бессмысленно. Однако и на голубом глазу делать вид, что герои «Квадратуры круга» существуют вне совершенно определенных общественно-идеологических структур, не получится. Спектаклю Виктории Печерниковой в этом смысле как раз не хватает одновременно и незамутненного простодушия, и серьезного внимания, искреннего интереса к подробностям непростого для уяснения социально-исторического «субстрата», питающего искусственную и нехитрую, сугубо условную интригу пьесы.

Художник-сценограф Ксения Кочубей помещает действие «Квадратуры круга» в стилизованную конструктивистскую (как и Сергей Бархин героев «Слона») выгородку — буквально с кругами и квадратами, точнее, прямоугольниками, окон (новостройка мало того, что «элитная», как сказали бы нынче — еще и стерильно чистенькая для «общаги», катаевским персонажам явно не «по чину»; вдобавок «вешает» над домом-коробкой лунный диск с видеоинсталляцией комикующего, гримасничающего сообразуясь с поворотами сюжета и сменой эмоциональных состояний персонажей «клоунского» лица. Костюмы (их автор та же Ксения Кочубей), в целом имидж действующих лиц тоже отчасти стилизованы под условную эстетику 1920-х годов — чистые яркие, почти «кислотные» краски маркируют общественный статус и идеологическую принадлежность персонажей в категориях все той же удивительной и труднообъяснимой на взгляд из 21го века эпохи: одна из парочек, Абрам и Тоня — «активисты», соответственно, одеты художником в монохромные типовые, «плакатные» комбинезоны (он в синий, она в красный, и еще две пары эпизодических персонажей наряжены ровно так же); другая — Вася и Людмила — не столь убежденные строители светлого будущего, Людмилочка так и вовсе «мещанка», даром что дедушка ее выдвиженец, «герой труда», зато бабушка «домохозяйка», противоречивого то есть, происхождения невеста досталась Василию (о родителях в спектакле, по-моему, речь предметно не заходит, и вроде нет повода про них вспоминать — а первые зрители пьесы, едва очухавшиеся за годы НЭПа после гражданской войны и «военного коммунизма», наверняка бы задавались вопросом, кто они, что же с ними случилось…), соответственно Вася щеголяет в песочного цвета костюме, будто срисованного с карикатур на буржуев и капиталистических прихвостней, Людмилочка же носит пышную юбочку и, в довершение картинки, накрученную прическу (парик) на голове. 

Сюжет «Квадратуры круга» описывается несколькими словами: два товарища, Абрам и Вася, живут в одной комнате, оба неожиданно женятся, не предупредив друг друга, и в четырех стенах оказываются уже четыре человека, две молодые семьи, причем разного уклада: пока Абрам и Тоня между собой проводят подобие партсобраний, рассуждая об этичности предполагаемых поступков (например, съесть товарищескую колбасу — этично ли будет?), Людмилочка обустраивает Васенькин, а заодно и соседский быт, заполняя прежде пустое пространство (где кроме садовой скамейки с Чистых прудов, матраца на полу да ретро-футуристического изобретения типа радиоприемника ничего не было) мебелью, утварью, снедью и проч. Абрама привлекает семейный уют, исходящий от жены соседа, Василия, в свою очередь, подкупает горячая идейная убежденность Тони… — то и другое взаимно. Колорита добавляет, с одной стороны, оторвавшийся от «почвы» физически, но не от «духовных корей» мыслями и чувствами, стихотворец Емельян Черноземный, не имеющий собственной жилплощади и кочующий по углам из комнаты в комнату вместе со своими виршами — пародия на «последнего поэта деревни», на «крестьянского», «пролетарского поэта» и т.п. вкупе (непосредственно в тексте упоминаются, проговариваются Демьян Бедный и Сергей Есенин, но список объектов мог быть длиннее); с другой стороны — здравомыслящий и политграмотный товарищ Флавий из райкома — ему-то предстоит идейно, по комсомольской линии, «освятить» (простигосподи) «перемену мест слагаемых» внутри «квадратуры круга». 

Удивительно, но наиболее интересной и осмысленной фигурой в спектакле Виктории Печерниковой оказывается самый ходульный из персонажей пьесы, комсомольский вожак Флавий — конечно, и благодаря исполнителю Илье Смирнову, но, насколько я понимаю, от режиссера исходит двойственное отношение к Флавию, амбивалентность его характера, вернее, того, что за ним стоит, что Флавий собой метафорически олицетворяет: власть, идеология, официоз — в 1920-е еще не оформившиеся окончательно, не закостеневшие, но здесь, в современной постановке, товарищ Флавий парадоксально сочетает в себе всепонимающее добродушие с несколько зловещей, только что не демоничной, суровостью; вряд ли случайно, сомневаюсь, что лишь для пущего смеху, лунный лик видеопроекции под клоунским гримом скрывает лицо того же Флавия (того же актера, Ильи Смирнова). Тогда как образ Емельяна Черноземному, каким его играет Илья Созыкин — наоборот, гиперболизирован до фарсово-пародийной стилистики, с забинтованной ногой поэт-«деревенщик» разъезжает по конструктивистской общаге в кресле-каталке и хрипит свою поэзию, ассоциируясь у сегодняшней аудитории с подобием Никиты Джигурды — уморительный, но несколько надоедливо-однообразный, грубо говоря, фрик. 

Сложнее с основной четверкой, с «квадратурой», собственно. Шесть раз я смотрел «Кто боится Вирджинии Вулф?» Камы Гинкаса, где Илья Шляга неизменно играет Ника, тонко, нервно, напряженно — зачем же в «Квадратуре круга» он гримасничает сильнее, чем «нарисованная» на лунном диске клоунская рожа?! Или так режиссером задумано? Проще всех в «квартете» Евгении Михеевой — Людмилочка она и есть Людмилочка, трогательная в своей видимой тупости, но и себе на уме,хваткая, когда дело доходит до вещей практических, требующих навыка. А вот «активисты» Абрам и Тоня получились невнятными — связки «идейных» книжек не добавляют образу Тони весомости, хотя, признаю, Арине Борисовой идет темный паричок-каре… И уж определенно не стоило бы Сергею Дьякову имитировать в какой-то момент местечковый говор, совсем он тут некстати. Джазовые мотивчики — композитор Наталья Ручкина — на которые положены рифмованные куплеты, я бы также счел неорганичными для их метрики и строфики (в памятной мне стародавней провинциальной саранской постановке музычка была куда проще — и адекватнее), а минимум вокальных данных артистам, коль скоро прицепили им микрофоны, не помешал бы. 

Главная проблема-то, впрочем, не в исполнительских перехлестах и не в недоработке режиссера по части ритма или еще каких формальных сторон — при том что от постановки осталось ощущение, что первые две трети (пьеса трехактная, спектакль без перерыва длится меньше двух часов) делал один режиссер — и чуть ли не Генриетта Яновская (помимо «Слона» вспомнился ее же «Кошкин дом»…), а последнюю, где вся ритмическая структура начинает сыпаться, эпизоды от беспомощности перемежаются убогими, повторяющимися танцевальными интермедиями — другой, но и это мелочи. Виктория Печерникова кое-что, и не так уж мало, придумала деталей, частностей, порой забавных (при первом столкновении в комнате Вася и Тоня вспоминают об их давнем знакомстве под оперную пародию на мотивчик «Евгения Онегина»; голод Абрама визуализован как «испанский танец» с ряженой «колбасой») — но не нашла, как подойти к пьесе в целом, за что в ней зацепиться. Водевиль есть водевиль, но делать вид, что на дворе конец 1920х и еще даже НЭП не прикрыли — странно, невозможно; а куда повернуть сюжет, конфликт, за счет чего прибавить актуальности, жизненности схематичным характерам — задачка на уровне пресловутой «квадратуры круга»; Генриетта Яновская в «Слоне» аналогичную если не разрешила, то принципиально обозначила; Виктория Печерникова же игнорирует, словно и так сойдет. Ну что-то сойдет, реплики-рефрены типа «котик, поцелуй меня в носик» еще прокатят, а вот, к примеру, авторская ирония над активистским сленгом («глубоко свой товарищ», «признаки нездорового обрастания» и т.п.) гораздо хуже воспринимается — неологизмы и свежеизобретенные под них синтаксические конструкции раннесоветского новояза для литераторов-«попутчиков» 20-х годов становились предметом творческого исследования и литературно-театральной игры, сегодня они звучат в лучшем случае малопонятной архаичной экзотикой, вызывая скорее недоумение, чем смех или хотя бы улыбку, и подтанцовкой их не реанимировать. 

Предыдущей работой Виктории Печерниковой, которую мне довелось видеть, была «Красная шапочка» Жоэля Помра в Театре на Таганке (малая сцена, проект «Репетиции» — не уследил, вошло ли название в репертуар), тоже небесспорная, и тоже начиная с сомнений по поводу материала (хотя там пьеса современная, пусть драматург и отталкивается от хрестоматийного сказочного сюжета), но все-таки потенциально, на перспективу, небезнадежная:

https://users.livejournal.com/-arlekin-/3390938.html

«Квадратура круга» же вышла, по-моему, утомительно-натужной, пожалуй, в силу того, что режиссер не захотела полностью отключить интеллект и отдаться заложенной в пьесе игровой, жанровой условности, но и не досочинила задним числом, куда, в какие иные содержательные пласты можно из нее двинуться — я и не уверен, нужно ли это: скажем, вспоминать «Повесть непогашенной луны» Бориса Пильняка или «Третью Мещанскую» Абрама Роома; намекать, что «завтра была война» и так или иначе влюбленным парам образца НЭПа на излете предстоит рожать будущих «сынов полка»; или под занавес прислать особистов на «черном воронке» за катаевскими героями… ну хотя бы за Абрамом… — не развалит ли это жанровую структуру водевиля окончательно, не обернется ли вульгарной, безвкусной, вторичной спекуляцией… чему примеров хватает — взять хотя бы «Честного афериста» Искандера Сакаева в Театре Наций:

https://users.livejournal.com/-arlekin-/3334370.html

или там же ранее поставленных Никитой Гриншпуном «Женихов» Дунаевского, которых не спасла даже блистательная Юлия Пересильд:

https://users.livejournal.com/-arlekin-/2404306.html

В свете чего, пожалуй, спектакль МТЮЗа, каким он получился — вариант приемлемый и даже оптимальный, отвлекаясь от вопросов целеполагания, но так рассуждая, много о каких литературных произведениях проще сказать, что лежали б они на библиотечных полках и не мозолили глаза вместо того, чтоб мучительно прилаживать, делая удобопонятными, съедобными для публики, приспосабливать их к нуждам сегодняшнего театра (и как искусства, и как развлекательного зрелища), чем-то пренебрегая, что-то домысливая, упрощая, усложняя, выворачивая наизнанку в качестве очередной «уступки мелкой буржуазии».

Настя Кукушкина «Любите друг друга как в «Квадратуре круга»: о новом спектакле МТЮЗа»

Ревизор.ru
12 января 2019

29 декабря 2018 года состоялась премьера спектакля Виктории Печерниковой по пьесе знаменитого советского писателя Валентина Катаева «Квадратура круга»

Московский театр юного зрителя, несмотря на название, знаменит своими постановками для взрослых. Одной из премьер этого сезона стал спектакль-водевиль приглашённого режиссёра Виктории Печерниковой, которая уже не первый раз работает со МТЮЗом.

Занавес открывается, и первое, что бросается в глаза — это то, как решено сценическое пространство. А решено оно необычно: декорации будто сошли с картины Кандинского. Серые однотонные стены с нарушенной перспективой образуют комнату, в которой действуют герои в ярких контрастных костюмах: красных, жёлтых, синих.

Действие происходит в двадцатых годах двадцатого столетия. Спектакль полностью соответствует жанру: это водевиль — комедия с незамысловатом сюжетом, конфликт и юмор которой строится на забавной интриге. Тоня выходит замуж за Абрама, а его сосед по комнате Василий женится на Людмилочке. Однако они ещё не знают, что теперь придётся жить вчетвером.

Сюжет прост до неприличия и обыгрывается песнями и танцами, которые, согласно закону жанра, вплетаются в канву повествования. В «Квадратуре круга» хореографию поставила Евгения Миляева. Танцы добавляют персонажам шарма, раскрывая их.

Персонажи у режиссёра удались. Сначала это антиподы: два комсомольца и пара стиляг-аристократов. Их различие подчёркивается каждым штрихом: речью, одеждой, движениями, и в какой-то момент доходит до абсурда. Однако после оказывается, что комсомолка Тоня, готовая личное счастье положить на благо социализма, любит беспартийного аристократа Васю, а Людмилочка, щеголяющая в розовой, совсем не коммунистической шубке, находит вдруг родную душу в простаке Абраме. И тут персонажи раскрываются с новой силой, становятся ярче, интереснее, объемнее. Понимаешь по прошествии часа, что полюбил их, несмотря на водевильную чрезмерность эмоций и реакций. Что, несмотря на это, они очень реальны. В этом, без сомнения, большая заслуга Виктории Печерниковой.

Илья Созыкин потрясающе сыграл маргинала-поэта Емельяна Чернозёмного. Этот персонаж, по законам жанра раздражающий, с гогочущим смехом и не всегда смешными стихотворными импровизациями, становится любимым благодаря прекрасной харизме артиста.

В жанре водевиля легко перейти грань между юмором и пошлостью, однако «Квадратура круга» тонко на ней балансирует – и это главная заслуга спектакля. Был лишь один момент, когда он буквально завис над пропастью. На сцене появляется ростовая кула — девушка в большом костюме краковской колбасы, диссонирующем с костюмами остальных персонажей. Она исполняет танец и удаляется. Ее целью, очевидно, было раскрыть любовь Абрама к еде, но и до появления танцующего гастронома эта черта персонажа была прекрасно показана. К счастью, именно этот момент стал переломным: после него водевильная напускная плоскость образов отошла на задний план.

Не состоялся бы этот спектакль и без атмосферы 20-х, когда свои юные годы переживали не только персонажи Катаева, но и целая страна. Вера в счастье, в любовь, в светлое будущее и удачу коммунизма существуют здесь, в голодном настоящем, прямо на сцене. Эта атмосфера неподдельна, и благодаря ей весь авангард, порой абсурд, даже танцующая краковская воспринимаются легко и естественно.

Остался лишь один вопрос: какое место эта постановка может занять в современном театральном процессе? По форме она скорее классическая, однако декорации – настоящий авангард начала 20 века. «Квадратура круга» — развлекательный спектакль, однако любовь – тема вечная и говорить о ней можно в рамках любого формата, главное, делать это без неоправданного пафоса – с этим спектакль справился.

А главными в спектакле остаются слова, произносимые в конце постановки огромной луной: «любите друг друга, не валяйте дурака».

Слава Шадронов: «Гуд-бай, Америка: «Слон» А.Копкова в МТЮЗе»

Все чаще жизнь, и не только театральная, дает поводы вспомнить о том, что моя литературоведческая специальность — советские 1920-е. Желание проанализовать задним числом — а попутно и попытка строить прогнозы на ближайшее будущее (ну или наоборот… приоритеты задач можно расставить по-разному) — каким образом перемены и надежды приводят к застою, террору и войне, резонно побуждают обратиться к периоду первого (и последнего, я бы уточнил…) десятилетия советской власти. Что касается театров — они проявляют активное, повышенное внимание к драматургии, вообще к литературе 1920-х годов, отыскивая раритетные сочинения, каковые особого пиетета, может, сами по себе и не заслуживают, ну или ценны в контексте историко-литературном, но с трудом адаптируются к сегодняшним художественным стандартам. Ставятся, и в количествах немыслимых, крайне слабые пьесы Андрея Платонова; инсценируются и опусы авторов, чьи имена-то давно забыты — хотя когда-то гремели. 

Копков — из этого ряда, и не то чтоб его «Слон» (1932) — совсем уж «потерянный», но немногочисленные постановки на периферии погоды не делали, а для полноценного «возвращения из небытия» пьесе объективно многого не хватает: это в духе времени сработанная «балаганная» сатира на несознательных совграждан, которым «пережитки прошлого» мешают строить «светлое будущее», но сатира честная, и оттого двусмысленная, обоюдоострая. По сюжету Гурьян Мочалкин, ничуть не антисоветчик, наоборот, колхозник и кандидат в члены партии даже, находит «клад Стеньки Разина» — золотого слона! — и пытается его утаить, изготавливает глиняный муляж с расчетом обмануть земляков, а золото не сделать общественным достоянием, но присвоить, оставить себе. Туповатая жена и хитроватая дочка его поддерживают, «идейный» сын не очень, но когда афера с муляжом терпит крах, «идейный» сын-ученый изготавливает под прицелом отцовской берданки «держабель», на котором Мочалкин рассчитывает улететь в Америку, а ежели в Америке кризис, то туда, где нет ни колхозов, ни кризисов, хоть на Юпитер. Улететь далеко не улетел, но и приземлился-не убился. 

Сергей Бархин оформил пространство, как и следовало ожидать, с оглядкой на архитектуру и дизайн конструктивизма 20-х годов, фамилия Мельникова присутствует как элемент красно-белой декорации, напоминающей «книжечку» дома Моссельпрома. Соответствующие аксессуары — серпы и молотки, папахи и буденновки — в комплекте прилагаются. Несколько избыточный, перегруженный саундтрек (мало фонограммы — персонажи и сами по любому поводу принимаются петь хором) составлен нарочно из условно-советских шлягеров от песен гражданской войны до маршей из кинофильмов второй половины 1930-х годов, что, наверное, мало кого смущает, но на мой взгляд, вносит некоторую хронологическую путаницу, потому что между периодом гражданской войны, временем «великого перелома», индустриализации и коллективизации — большая разница, а между «великим переломом» и «большом террором» — разница огромная, хотя именно с т.н. «великим переломом» связано появление аббревиатуры СЛОН. Хронологическая нюансировка в работе с советской литературой 1920-1930-х годов — это серьезная проблема и для литературоведов, и для историков, и для, в частности, театральных практиков сегодня.

Гурьян Гурьяныч Мочалкин из «Слона» Копкова — деревенский, колхозный вариант Семен Семеныча Подсекальникова из «Самоубийцы» Эрдмана, сельский «обыватель», который не против советской власти, но и действовать, тем более чем-то жертвовать ради нового мира не готов, а ему бы отсидеться, отлежаться; Мочалкину еще и повезло больше, у него в «активе» не просто ливерная колбаса, а золота на мильон. Но что ему светит с этим золотом на «колхозной земле» — тоже понятно. Подсекальниковы и Мочалкины высмеивались драматургами, пока не пришел черед самих драматургов (Эрдман загремел в Сибирь, Копков погиб в начале войны). А все же сегодняшнее праведное стремление подменить исходный обличительный пафос этих сугубо сатирических пьес гуманистическим посылом, ну хотя бы в подтексте, наталкивается на сопротивление материала: двусмысленность, подозрительная в 1920-е30-е, сегодня оборачивается противоположной стороной, но не исчезает и так запросто ее не отбросишь. 

Что ценно в спектакле Яновской — сочувствовать Мочалкину хочется, но считать его безвинной жертвой не получается, у меня, по крайней мере, не получилось, несмотря даже ни на искусственно привнесенное в исходный текст многократное напоминание о другом СЛОНе, Соловецком лагере особого назначения, которое звучит (на фонограмме, записанной лично Генриеттой Наумовной) в качестве эпиграфа и далее повторяется постоянно на протяжении двух актов; невзирая на как бы пронзительный, при том что, положа руку на сердце, довольно предсказуемый финал с выстрелом из незаряженной берданки (впрочем, Гурьяныч и его жена падают «расстрелянные», чтоб тут же привстать с вопросом — то есть не до полной гибели всерьез, мученичество их вполне «балаганное»). Все-таки ясно как белый день — дай вот этому гурьяну, «со слоном», возможность реализовать его мечты — и мало не покажется, неизвестно еще, какая перспектива страшнее, та, что наступила вскоре (и стреляли-то больше не подсекальниковых и мочалкиных, а тех, что их обличал, что характерно!), или та, о которой Мочалкин грезит, опрокидывая «для мечтательности» одну кружку самогона за другой.

Общаясь после премьеры с Гинкасом, я имел возможность Каме Мироновичу сказать, что в вильнюсском музее Холокоста, где о самом Гинкасе сотрудники, признаться, мало что слыхали, на почетном месте выставлены заламинированные страницы книги воспоминания Миронаса Гинкаса о каунасском гетто — в ответ Гинкас мне рассказал историю еще более удивительную, о которой и сам он узнал сравнительно недавно: родной дедушка Гинкаса по матери в 20-е годы написал на идиш утопию, опубликованную в Харькове, а позднее переведенную на английский (факт в книгу интервью Гинкаса и Яновской «Что это было» не вошел, потому что издание вышло раньше). О литературных достоинствах опуса своего деда Кама Миронович и сам судить не может, не зная языка, но тут важно другое: 1920-е — время утопий, а отнюдь не антиутопий, и невозможно, неправильно этот факт игнорировать, обращаясь из дня сегодняшнего что к прозаическим шедеврам или драматургическим «нешедеврам» Андрея Платонова, что к авторам попроще, но той же эпохи и в тех же категориях мыслившим. Обвиненные позже в «антисоветчине», они не были сознательными «антисоветчиками», не были и «пророками»; они были, каждый на своем художественном уровне, честными летописцами, и при этом до поры пользуясь относительной творческой свободой, не подстраивались под идеологические клише, да и сами клише еще находились в процессе кристаллизации (вот почему сваливать в одно конец 1920-х и середину 1930-х нельзя). 

Жанр антиутопии в его современном понимании, допустим, ведет свой отсчет от «Мы» Замятина, а это 1920 год — в 1931-м Замятин навсегда выехал СССР, но дожив в Париже, не отказывался от советского гражданства. На самом деле можно и глубже закопаться, припомнить «Республику Южного креста» Брюсова и дальше идти по векам, однако канон жанра антиутопии в ее актуальном восприятии, первоначально как именно «антисоветский», в 20-30е только-только формируется: «О дивный новый мир», «Слепящая тьма», «1984» — и еще позднее распространился широко, когда «левые» не без подсказок из Москвы быстро оседлали эту против них направленную тенденцию, антиутопия стала «гуманистической», то бишь антибуржуазной, целящейся в капитализм, общество потребления; пошли косяком все эти «брэдбери». Но вот хотя бы даже Станислав Лем, его «Солярис», «Магелланово облако» — это утопии или антиутопии? Вообще советская фантастика 1960-80-х, фантастика соцлагеря, этот бесконечно растиражированный «стругацкий» мир — он «анти-» или как, ведь вполне официально существовал «под прикрытием» «гуманизма» и «антибуржуазности»?!

Тем не менее на практике спектакли по советским пьесам и прозе 1920-х годов сегодня — способствуют тому и заложенные в них наиболее серьезными авторами протиоречия эпохи — последовательно, настойчиво стараются переосмыслить материал как анти-утопию через призму позднейшего исторического и художественного опыта; увидеть в нем пророчество, предупреждение, скепсис и страх — а не мечту, не веру. Вот и Семен Семеныч Подсекальников у Сергея Женовача в «Самоубийце» оказывается на свой лад неожиданно симпатичным «маленьким человеком», от которого все чего-то хотят, а он хочет просто жить потихоньку и ночами ливерную колбасу кушать:

https://users.livejournal.com/-arlekin-/3038290.html

Так же и Гурьян Гурьяныч Мочалкин в спектакле Генриетты Яновской всего-то размечтался попользоваться находкой (не краденым, не аферами добытым, как, например, еще один ставший с годами кумиром «анти-герой» того времени Остап Бендер, но всего лишь обнаруженным на дне колодца золотом), не причиняя вреда окружающим — а тем подставил под сомнение идеологические, да и экономические основы нового мира, за что должен понести ответственность: незаряженная берданка, попавшая в руки «идейному» сыну Мочалкиных, к финалу спектакля Яновской стреляет в Гурьян Гурьяныча и в его жену. Они, впрочем, после выстрела еще приподнимутся и удивятся случившемуся, чтоб упасть снова, уже окончательно — фарс Яновская не переводит бесповоротно в трагедию, ловко балансируя на грани. 

Без актера Тараньжина трудно представить многие спектакли Гинкаса, от «Счастливого принца» до «По дороге в…», но столь значительной и сложной роли, как Мочалкин, Александр Тараньжин на моей памяти не получал, и фантастически ее проводит от балаганно-карикатурной игры к трагическому пафосу, нигде не впадая в пошлость, риск чего сохраняется на протяжении всего спектакля. Арина Нестерова (жена Мочалкина), София Сливина (дочь) и другие — все на высоте; очень смешон голова колхоза Курицын в исполнении Игоря Балалаева (из всех щелей высовывается, соглядатай; он же нередко проговаривает вслух ремарки для усиления «эффектна остранения», хотя в последние годы этот прием используется слишком уж часто); а появляющегося из печки во втором акте попа Лукьяна, желающего продать душу черту (по примеру Мочалкина, как он полагает), я не сразу узнал, при том что показался он мне знакомым — потом дошло, это ж Сергей Аронин! Режиссерские его работы я до сих пор оценивал невысоко (но не видел до сих пор поставленного им в МТЮЗе «Улетающего Монахова» по А.Битову), а как актер, хоть я наблюдаю за ним еще с ГИТИСа, Аронин в «Слоне» своим отцом Лукьяном просто меня поразил, и если в образе, созданном Тараньжиным, фарсовое начало трансформируется в драматическое, достигая трагизма к середине 2-го акта, постепенно, то в роли, сыгранной Арониным, комическое и трагическое сосуществуют одновременно: что предстоит Гурьяну, отец Лукьян уже прошел в гражданскую, «пережил революцию», но последствия для его психики и мировоззрения оказались едва ли не более катастрофическими, чем для семьи Мочалкиных — попытка присвоить золотого слона. 

Разумеется, ни в какую Америку, тем более на Юпитер, не улетит Мочалкин — пускай и качественный «держабель» изготовил под прицелом берданки его ученый сын Митя (Антон Коршунов). Притянет обратно Мочалкина земля — колхозная, советская, это по пьесе, а по спектаклю, да и по жизни… В колхозах ли (о которых нынче и не вспоминают…) источник зла, в советской ли (и она тоже сгинула…) власти? Яновская, кажется, «Слоном» возвращается мысленно к своим давним работам 1980-х годов — к «Собачьему сердцу», где (об этом есть очень интересные размышления в книге «Что это было») наибольшее сочувствие вызывал у нее не Преображенский и даже не ставший жертвой профессорских экспериментов Шариков, но фанатично уверовавший в новый мир Швондер; а особенно к спектаклю «Гуд-бай, Америка!» по «Мистеру Твистеру» Маршака, где прекраснодушные интуристы попадали в сталинский ад, умело притворившийся земным раем. С той разницей, что персонажи, заимствованные из сатиры Маршака, добровольно прибыли в СССР из Америки, а герой «Слона» попробовал из СССР в Америку, а хорошо бы и куда подальше отсюда, улететь… Но вот это как раз — утопия: Россия — родина слонов, но Гурьяныч верит в чудеса, Гурьяныч едет в небеса… и в итоге валяется подстреленный вместе с женой.

Дарья Семёнова «Как там в Юнайтед Стейтс?»

Премьера Московского ТЮЗа «Танцплощадка» со скупым интеллектуальным юмором, поданным без нажима, и скромной, но твердой верой в душевные силы человека утверждает, что счастья нет нигде, даже в Америке. Которой, кстати, тоже не существует.

Спектакль Александры Толстошевой «Танцплощадка» – поэтическая зарисовка, полная грусти, иронии и лиризма. История любви, надежды, самообмана и имманентного оптимизма, присущего человеку в любое время и любой точке планеты, выполнена акварельными красками, и сравнение постановки с брюссельскими кружевами – вовсе не лесть составителей аннотации к работе. Она не совершенна по форме, в ней есть длинноты и не хватает целостности, но атмосферность и легкое дыхание покоряют, а обилие музыки и естественность актерской игры делают ее по-хорошему театральной, заставляющей поверить незамысловатому сюжету и его героям.

В основе фабулы – пьеса Уильяма Сарояна «Эй, кто-нибудь!», дополненная текстами Александра Островского, Ильфа и Петрова, Антуана де Сент-Экзюпери и Вадима Козина, прозаически и музыкально вплетенными в ткань постановки. Решенная в рамочной композиции (впрочем, «рама» по значению никак не уступает содержимому, а сам каркас прорастает сквозь действие), она повествует о мимолетной встрече арестанта (Константин Ельчанинов) и молоденькой кухарки (Анна Ежова), увиденной глазами бродячего коллектива аккордеонистки (Екатерина Кирчак) и певицы (Яна Белановская). Драматический этюд сокращен, превращен из социальной истории в зарисовку о чувстве, похожем на любовь, выросшем среди стальных решеток и грубых досок, которые по воле молодых людей способны превратиться в палубу корабля, увозящего их в Сан-Франциско.

Мечта об этом городе, где «прохладный туман и чайки», становится путеводной звездой для всех действующих лиц – замерзших, усталых, бедных, обделенных, вынужденных работать или рисковать в надежде на удачу, ждущих человеческого участия, тепла, нескольких ободряющих слов. Уличные музыканты, осторожно пробирающиеся в темноте к танцплощадке, с отчаянной неотступностью показывают явно равнодушной невидимой публике немудрящие номера – танцы, манипуляции с флажками, фокусы, песни, драматические сценки. В один из вечеров – видимо, не в первый раз – к месту их выступления подходит крепкий уверенный в себе парень. Воля режиссера сближает два сюжетных плана, и заключенный беседует с юной тюремной кухаркой (кажется, еще одной участницей коллектива из «параллельной» реальности) в невозможной в действительности близости к артисткам. Зябко кутаясь в длинные пальто, надетые поверх черных концертных платьев (костюмы подобраны в ретро-стилистике, отсылающей ко временам написания пьесы – 1940-м годам), они, точно нахохлившиеся птички, присев на откос стены, слушают, как молодой мужчина говорит хрупкой девушке вечную прекрасную ложь.

Говорит спокойно, в радостной убежденности, что она поверит. «Эй!» – зовет он то шепотом, то громко, обращаясь даже не к собеседнице, а к каждому, кому одиноко и трудно и хочется обменяться хотя бы парой слов или – как это случится позже с другой героиней – потанцевать. «Эй!» – откликаются из полумрака невидимые голоса тех, кто счастлив просто знанию, что где-то рядом с ними – человеческое тепло и интерес. Дело не в грубоватых комплиментах, небрежно брошенных неопытной девушке: потребность верить кому угодно, обращающемуся к нам одним, сильна в людях, особенно когда им тяжело, холодно и голодно.

«Сначала мы пересекаем длинный и узкий штат Нью-Йорк почти во всю его длину и останавливаемся в Скенектеди – городе электрической промышленности. Следующая большая остановка – Буффало». В длинном списке мест, посещаемых на пути к заветному Сан-Франциско, заключена настоящая поэзия. Молодой арестант перечисляет города, встающие перед его глазами в сиянии надежды, и кажется, что луч солнца жарких штатов Америки касается его самого и его тихой собеседницы, верящей, что только там и нигде больше найдет она свое счастье. Прижавшись всем телом к нише в стене, она словно действительно слышит крик чаек и гул океана. А бродячий коллектив, с завистью следя за мечтателями, с отчаянным воодушевлением поет и выступает на убогой танцплощадке.

Певица обладает возможностью вмешиваться в судьбу заключенных в тюремных стенах. Она ревниво бьет парня по рукам, стягивающим бретельку кухаркиного платья: в этой истории, похожей на сновидение, все будет чисто, красиво, счастливо – не так, как в жизни. Здесь, на холодной улице, никому не интересны неумелые фокусы, доводящие угловатую аккордеонистку до слез. «Репетировать надо!» – нелепо объясняет она неудачу. Но очередной неуспех – следствие не отсутствия тренировок, а равнодушия людей, проводящих в ожидании 23 с половиной часа ежедневно. Драматическое пение Яны Белановской, предстающей в классическом, но всегда убедительном образе горькой клоунессы, вплетается в историю парня и девушки, уверенных, что счастье всегда где-то в другом месте, не здесь и не сейчас.

Этот «вечер на четверых», как гласит жанровое определение спектакля, балансирует на грани радостного ожидания и тяжелого разочарования, отчаяния и никогда не иссякающего странного оптимизма, столь сильного в уличном дуэте. Размахивая флажками, приветствует маленькая музыкантша невидимый самолет, как будто он летит к ней, а ее подруга, с обидой следившая за развитием отношений парочки, с наигранной дерзостью просит парня потанцевать с ней. Его отказ, звучащий резко и даже с угрозой, расстраивает героиню, вызывая слезы, вообще легко набегающие на ее глаза, но не лишает надежды, что завтрашний день будет лучше сегодняшнего.

…Все обман. Парень лжет хорошенькой глупой девчушке, с гордостью называющей себя совсем взрослой – ведь ей уже семнадцать. Успеха у публики не дождаться. В Юнайтед Стейтс – не такой уж и рай: холодно и не в чем выйти на стрит, как сообщает печальная стоическая аккордеонистка. Да и никакой Америки не существует. Мелодия знаменитой песни Вячеслава Бутусова давно подводила зрителей к этому выводу, заявленному теперь так решительно. Нет заветного Сан-Франциско, некуда бежать, нечего ожидать, и в течение 23 с половиной часов мы практически не живем. Но на долю каждого человека ежедневно выпадают счастливые полчаса. Спектакль Александры Толстошевой, как по нотам сыгранный артистами МТЮЗа, сумбурно и сюрреалистически утверждает сразу несколько идей: о сладости самообольщения, о необходимости веры, о крепости духа, о теплящейся в душе надежде, о потребности в другом, с кем можно потанцевать стылым вечером. Эти мысли остаются цветным калейдоскопом, не складываясь в целое, но оставляя ощущение чего-то живого, несовершенного и от того еще более настоящего.

И думается: как там в Юнайтед Стейтс? Наверное, так же, как в любой точке планеты, где нет государств, а есть только белый свет и люди, летящие на него в беспечной, никогда не оправдывающейся и не умирающей надежде.

Олег Лапшин «Улетающий Монахов»

facebook
20 февраля 2018

Бог сказал: твои печали. И сказал: все так кончали. И сказал: все так вначале. Проходи
«Улетающий Монахов» А.Битов Театр МТЮЗ сцена во флигеле 8

«За что 8 то, Олег???» — спросит меня изумленный театрал. Да вот за Битова. Это, конечно, не его классический «Пушкинский дом», но вещь весьма прелюбопытная. На первый взгляд она кажется крайне фрагментарной. Так как структурно состоит из отдельных эпизодов из жизни героя, между которыми может и десяток лет пройти. Детство, жены, любовницы, мама, еще жены, опять мама. Да и сам Битов писал отдельные части в разное время, а целое определил как «роман-пунктир». Но внешнее –обманчиво, текст обладает абсолютно стройной архитектоникой. Первые два фрагмента – история неведения и чистоты, Монахов тут еще именуется не по имени, а «мальчик» или «Алексей», действует исходя не из накопленного опыта, а из имманентных качеств и сам свидетельствует о себе. Однако второй фрагмент «Сад» заканчивается конечно же яблочком, грехопадением и нарушением заповеди «не укради». И все последующее – это изгнание вплоть до эпизода на кладбище. Под конец о Монахове говорят уже в третьем лице, ибо только со стороны еще и можно его разглядеть

И вот тут важный для меня момент. Вовсе не метафизическая структура и смена моделей презентации героя поднимают в моих глазах оценку. Отнюдь не это, а главная мысль Битова, которая идет абсолютно вразрез с сегодняшним трендом. Тренд же состоит в том, что главная мантра сезона (причем у пишущих даже больше чем у ставящих) – это как власть предержащие губили и губят, что ужо будет вам суд, наперсники разврата, как надо выгребать из под спуда тоталитаризма, свобода и не простим, не забудем. Меня совершенно не напрягает ни то, что это из каждого утюга, ни то, что слишком часто с холодным сердцем, ни то, что опять же часто отчетливо пахнет коньюктурой. Напрягает меня крайняя банальность и поверхностность рассуждений, к которым по факту эти трендовые вещи сводятся. Мысль же Битова состоит в том, что человек «стирается» не об время, обстоятельства, кровавый режим etc. Человек стирается сам об себя. Об свой собственный личный опыт (вне идеологического). Некоторым удается его переработать и претворить в рост души, но большинству – нет.
Мысль -непопулярная, но это ничего не значит
Молодому режиссеру Сергею Аронину тут, главное, было все не испортить и он таки не испортил. Преобладающий и символичный белый цвет романа, положим, просто совпал с цветом сцены во флигеле. Но остальное – заслуга режиссера. Точное перенесение на сцену внутренней динамики романа, в котором физическое действие первых фрагментов постепенно сменяется рассуждениями. Найденный баланс между речью персонажей и комментариями к происходящему. Тщательно выстроенная пластика. Музыка от Вероники Долиной до Каравайчука, которая используется не в лоб, а тонко вписана в действие. Ну и Ольга Гапоненко – отдельное открытие.

Анжелика Заозерская «Улетающий Монахов»

Вечерняя Москва
21 февраля 2018

В среду, 21 февраля, в Московском театре юного зрителя состоялась премьера спектакля «Улетающий Монахов» в постановке Сергея Аронина.

Этот спектакль — первое сценическое воплощение прозы Битова. Накануне премьеры писатель рассказал «ВМ», что ему было бы очень интересно посмотреть театральную постановку. По его словам, даже такой мэтр, как Юрий Любимов, говорил, что его произведения сложно «переместить» на сцену: «Театр не может передать стиль», — говорил великий режиссер.

Сам же Театр юного зрителя — особенный. Все постановки, которые тут идут, продиктованы только интересами искусства взыскательного, интеллигентного зрителя. Здесь финансовые вопросы стоят не на первом плане, и работа направлена не на то, чтобы максимально собрать кассу. Искусство первично. А материальное — на втором плане.

«Улетающий Монахов» — проза о русском интеллигенте Алексее Монахове, который всю жизнь любил одну женщину — Асю, и боготворил маму. Асю в спектакле играют несколько актрис: Марина Гусинская, Ольга Гапоненко, Алена Стебунова, потому что образ ее меняется в зависимости от возраста и обстоятельств жизни, а мама, конечно, неизменна, и она одна — в исполнении заслуженной артистки России Оксаны Лагутиной.

Эта история о жизни обычного советского человека, живущего в Москве в стесненных квартирных обстоятельствах (вместе с мамой), рассказана тихо, спокойно, с чувством, с пониманием, с состраданием и любовью к «маленькому человеку». С нежностью к вечно влюбленному, который стал взрослым только после смерти мамы. История, погружающая зрителя в советскую эпоху, в стилистику Андрея Битова.

В спектакле есть волшебство, которым проникнуты произведения Битова и которое все-таки было в советской действительности. Чувства в доперестроечном прошлом не были практичны и материальны. Хотя тема денег, которые хотят все люди, мечтающие быть счастливыми, затрагивается и в «Улетающем Монахове». Постановка близка к первоисточнику. Можно сказать — классическая постановка прозы. Как роман написан по главам «Дверь», «Сад», «Образ», «Лес», так и спектакль разбит на главки, каждая из которых вполне могла стать отдельным рассказом, но вместе они создают единый сильный роман.

Первая постановка в театре прозы Битова — бережная, чистая, трепетная. Все настолько деликатно, тактично, нежно. Этакие пастельные тона, акварельные зарисовки, которые свойственны прозе Андрея Битова — прозе русского интеллигента.

Наталья Витвицкая «Вариации тайны»

«Ваш досуг»
8.02.2018

Мрачноватая, но не лишенная юмора мелодрама с неподражаемыми Игорем Гординым и Валерием Бариновым в главных ролях.

Премьера в МТЮЗе — полная неожиданность для всех, кто любит режиссера Каму Гинкаса. Известный своей приверженностью классике и мрачным взглядом на жизнь, он вдруг поставил популярную и местами смешную мелодраму Эрика-Эмманюэля Шмитта. И как поставил! История о надуманных терзаниях и обескураживающем самоедстве писателя-социопата Абеля Знорко в версии Гинкаса — это просто «Достоевский-лайт». Много самоанализа, дурных рефлексий, тягучее и «очень русское» страдание, но при этом исключительная, тонкая ироничность. Без нее пьеса воспринималась бы пафосной и сентиментальной, сюжет дает для этого основания.

Знорко всю жизнь пишет письма своей возлюбленной, от которой сознательно отказался («идеальная любовь» — это любовь на расстоянии). Он не подозревает, что любимой давно нет в живых, вместо нее отвечает ее супруг. Художник Сергей Бархин превратил сцену в дом-алтарь Знорко — бархатные шторы, добротный письменный стол, бар, виниловый проигрыватель. Инадо всем этим по центру комнаты, на главной стене — роскошный портрет обнаженной женщины со спины.

Смотреть на Игоря Гордина и Валерия Баринова в роли мужчин, обожающих женщину с портрета и неожиданно встречающихся, сплошное удовольствие. Весь спектакль — их виртуозный диалог. Сначала оба намеренно комичны: Гордин – «обживая» амплуа циничного социопата, Баринов – в образе нелепого нелюбимого супруга. Но по мере того, как герои раскрывают карты друг перед другом, становятся очевидными их общее отчаяние и растерянность перед открывшейся правдой.

Гинкас не был бы Гинкасом, если бы даже несерьезному спектаклю не «пришил» очень серьезный финал. Сохраним интригу, но про выводы режиссера все-таки скажем. Спектакль Гинкаса — про то, что кажущееся смешным чаще всего таковым совсем не является. А бездарно прожитая жизнь — целиком и полностью заслуга тех, кто ее проживает.

 

Светлана Наборщикова «Манипуляция с вариацией»

«Известия»
5.02.2018

Спектакль Камы Гинкаса оценят любители режиссерских трактовок и умной актерской игры

Режиссер Кама Гинкас представил премьеру постановки «Вариации тайны» по пьесе Эрика-Эмманюэля Шмитта «Загадочные вариации». Спектакль, идущий на сцене МТЮЗа, оценят любители острых режиссерских трактовок и умной актерской игры.

Пьеса французского драматурга, написанная в 1996 году для Алена Делона, — из тех, что принято относить к крепкой зрительской драматургии. Компактность (не более двух часов сценического действия) не дает устать. Афористичные сентенции («по мне лучше краткое помешательство, чем длительная глупость», «она любила меня так, что я и сам начинал себя любить») держат в тонусе. Ложные финалы и сюжетные сломы оставляют простор для режиссерских концепций. В Театре имени Маяковского пьесу играли как комедию, в Театре имени Вахтангова до сих пор играют как мистическую драму. В МТЮЗе сыграли как трагифарс, и, возможно, это лучшее решение для материала, в котором душещипательность переплетена со скандалом.

В центре повествования двое мужчин — знаменитый писатель Абель Знорко (Игорь Гордин) и поначалу представившийся журналистом, а в действительности оказавшийся учителем музыки Эрик Ларсен (Валерий Баринов). А также женщина по имени Элен, которая в действии не появляется. Но в глубине сцены висит женская фотография в стиле «ню». Воображение подсказывает, что это и есть отсутствующая героиня. Лица не видно, зато благодаря старинному граммофону с раструбом слышен ее музыкальный портрет — начальная фраза некогда знаменитых «Загадочных вариаций» Эдварда Элгара, вещи, по правде сказать, невыносимо салонной и манерной.

Когда-то Элен подарила по пластинке обоим возлюбленным, снабдив подарок одинаковым же посвящением. И вот теперь, спустя много лет после ее смерти, мужчины ведут разговор — о ней, о себе и своей любви. Итог беседы, изобилующей детективными поворотами, умещается еще в одну авторскую сентенцию: «Кого мы любим, когда мы любим, — этого мы не узнаем никогда». Однако в отличие от пьесы постановка Гинкаса не столько о любви, сколько о манипуляциях с ней. И ни один из героев не вызывает сочувствия. Как не может вызвать сочувствия имитация, претендующая на подлинность.

Всё в этой картинке отдает «невсамделишностью». Морская волна из папье-маше, в финале пафосно накрывающая сцену. Идиотские синие шары, разбросанные в холостяцкой берлоге. Хитроумный Ларсен, рядящийся в личину простака. Не догоняющий его замысел Знорко, растерявший былую славу (на полу лежат пыльные пачки непроданного тиража), но по привычке считающий себя великим. И сами их разговоры, то срывающиеся в крик, то переходящие в шепот («не слышно» — жалуются в зале). А слышать-то по большому счету нечего. Разве что чувствовать, как усилиями Ларсена, выдающегося манипулятора, создается призрачный мир уже давно несуществующих — по причине смерти объекта — страстей.

Актеры Игорь Гордин и Валерий Баринов отлично вписываются в «большой обман», помогая режиссеру лишить пьесу сентиментальности и лирической расслабленности. Ларсену в нем привольно, другой жизни у него нет. Его оппоненту поначалу неудобно (столько лет исповедовался в письмах Елене, а оказалось — ее мужу), а потом всё равно. Нет женщины — нет проблемы. И совершенно необязательно ехать к ней в забытый богом городишко, куда он поначалу собрался. Мораль? Не надо ничего выдумывать. Выпало счастье — любите, не мудрствуйте. Один сочинил себя одинокого. Другой придумал ему историю любви. А в выигрыше осталась давно ушедшая женщина. Смерть избавила ее от участия в пошлом фарсе.

Оригинал, конечно, о другом. И ставили его иначе. Очевидцы пишут, что после премьеры пьесы в парижском Театре Мариньи с Делоном и Франсисом Юстером зрители покидали зал в слезах. У Гинкаса выходят скорее озабоченными. Лирически погрустить у него не получается. Но порассуждать на тему: почему «быть» честнее, чем «казаться», — вполне.

 

 

Ольга Егошина «Ваше величество женщина»

«Театрал»
октябрь 2017

На сцене театрального флигеля МТЮЗА молодой режиссер, ученица Юрия Погребничко Саша Толстошева поставила «День рождения Смирновой» Людмилы Петрушевской. На премьере присутствовал автор пьесы…

Давно в школе все пыталась понять: как современники Пушкина принимали тот факт, что где-то рядом ходит гений? Казалось, что они как-то приосаниваются, что ли. Сейчас понимаю: да, никак они особенно не реагировали. Вот входит в зрительный зал Людмила Стефановна Петрушевская. Живой классик, самый что ни на есть взаправдашний. Классик, который во всех учебниках по драматургии будет стоять в ряду Булгаков-Эрдман-Вампилов…  В черной шляпе, с виноватой улыбкой опоздавшего входит автор пьесы, которую мы сейчас будем смотреть. Пьесы, написанной без малого 45 лет назад. Пьесы, в которой три женщины празднуют день рождения Смирновой, пьют «Чинзано», говорят о своем, о женском.

Она пристраивается где-то в первом ряду. Начинается действие. И – через пять минут в зале физически ощутимо как вибрируют и резонируют с залом летящие реплики.
«Надо уметь клин клином вышибать.
Конечно. А потом опять клин клином.
А вы думали. У меня так вся жизнь на клиньях».

Пьеса «День рождения Смирновой» писалась автором как вторая, «женская», дополнительная часть к «мужской пьесе» «Чинзано». И ставили их чаще всего параллельно (и мужская часть, что скрывать, — всегда казалась и сильнее, и увлекательнее).

Саша Толстошева увидела в «Дне рождения Смирновой» текст самодостаточный. Текст, который не устарел, но отстоялся как хорошее вино или коньяк («моим стихам как драгоценным винам настанет свой черед»).

О чем говорят женщины наедине? И в прошлом веке и в нынешнем?

О родителях. О детях, рожденных и вытравленных от страха. Говорят о сослуживцах. О платьях и цацках. Об отсутствующих мужчинах. О кратких романах. О долгом одиночестве.
Как описала Петрушевская реакцию зрительницы на эти разговоры: «одна старушка возмущалась: после таких текстов и рожать страшно!»

Героиням «Дня рождения Смирновой» не только рожать страшно, но и жить часто не хочется.

«А я иногда думаю: вот бы мне первой умереть! Никого не хоронить!» … Полина – Полина Одинцова произносит эту фразу с мечтательно-задумчиво, как будто делясь любимой мыслью. Кукольное застывшее личико. Кукольное заставшее тело. Замедленные реакции: отвечает невпопад, перебивает собеседника. Чуть что – ныряет вглубь себя и смотрит оттуда взглядом марсианки. Пробуждается под музыку. Гуттаперчевая девочка сомнамбулически плывет под Джо Дассена.

Ее визави смотрят на диковатый танец настороженно-сочувственно-понимающе. Постепенно заражаются ее парением. Над вымученным днем рождения. Над беспросветностью. Над пакетиком супа, который надо растянуть на два дня. Над ушедшим в никуда мужем. Над всей нескладехой этой жизни…
В камерном пространстве сцены возникает ощущение космоса.
Только что смеявшаяся публика притихает. И наступает – лучшая театральная тишина – тишина сосредоточенности.

Саша Толстошева – имя в режиссуре новое (за ее плечами постановка в «Около», совместно с Погребничко). А спектакль удивляет каким-то щегольским мастерством. «Точки Мейерхольда», которым он предлагал прочерчивать пунктиры ролей, здесь выстраиваются в прихотливые и убедительные психологические линии действия.

Параллельно авторскому тексту режиссер вычерчивает путь актерского существования здесь и сейчас. Находит сценические воплощения каким-то маревам чувств, переливам эмоций и смыслов.

Про Петрушевскую долго писали, что она заземляет театр в быт. В постановке Саши Толстошевой необструганный разговор героинь то и дело взмывает в область чистой поэзии. За каждым словом стоит и угадывается не столько проза быта, столько варево чувств: наболевших, перекипевших, затаенных и уже подступающих к горлу. Быт и бытие тут сплетены с какой-то забытой свободой.

Три тюзовские актрисы играют с таким соединением типажной точности, актерского бесстрашия и человеческого благородство, что мурашки по коже.

Женщины из тех времен, начала 80-х. Оттуда платья-юбки-блузки-прически. Оттуда плавный ритм разговора и уже выпавшие из обихода словечки. Оттуда сам напиток «Чинзано», который гордо высится на столе и закусывается конфетками. Ты вроде где-то уже видел этих женщин, но никогда не вглядывался с такой жадностью в их усталые, потерявшие надежду и все еще прекрасные глаза…

Допивая рюмки – свою и гостей, — хозяйка Эля – Екатерина Александрушкинапереворачивает их вверх ножками. Играет с ними в шашки.

После танца Полины Рита – Екатерина Кирчак показывает фокусы «с отрыванием пальца», с самостоятельно живущим в руке совком. Показывает истово, самозабвенно…

Сколько нерастраченных сил живет в этих женщинах. Сколько никому не нужного очарования. Сколько жажды жить вопреки и поверх. Сколько надежд и нерастраченной нежности.

В финале возникает Он. Деловой мужик Валентин – Антон Коршунов в вязанной шапочке. С бутылкой в кармане пальто.
«Не переживайте, девочки, к вам пришел ваш мальчик!»
Для него стол застилают скатертью, несут наструганные салаты и зажаренное мясо. В кольце нежных женских взглядов он ест долго, деловито-жадно. А потом воровато захватив принесенную в подарок бутылку, тихо выскальзывает за дверь, пока хозяйка и гостью курят на балконе. Топчется на пороге. Вернувшись, выбирает себе яблоко попригляднее. И уже уходит насовсем.
За стеклом три женщины смеются и пускают в небо сигаретный дым..

…Уже сильно после премьерного спектакля я снова вижу Людмилу Петрушевскую в вестибюле метро (центр перекрыт для репетиции Дня города и метро – единственная возможность передвижения). Она идет в своей черной шляпке, не торопясь, возможно, придумывая новый сюжет, новых героинь, новую пьесу про нашу с вами жизнь.

Ника Пархомовская «Неспортивное поведение»

Театр
8.02.2018

Корреспондент ТЕАТРА. – о том, зачем Кама Гинкас решил ставить пьесу Эрика-Эммануэля Шмитта и что из этого получилось.

Если верить негромкому перешептыванию в фойе и гардеробе, зрители первого премьерного показа нового спектакля Камы Гинкаса поделились на три неравные группы. Первые, наименее многочисленные, спокойно признавались, что ни за что бы не догадались, чем все закончится. Вторые говорили, что предвидели минимум один из трех поворотов сюжета. Третьи (явное большинство) и представить не могли, что… А, собственно, что?..
Привыкшие к тому, что Кама Миронович ничего кроме серьезной литературы – Достоевского, Чехова, Олби – в последнее время не ставит, зрители были изумлены тем, что на сей раз он взялся за легкомысленный и совершенно не классический материал, не столько литературу, сколько беллетристику. То, что «Вариации тайны» – самоигральная пьеса с остроумным и местами язвительным текстом, выяснилось только в процессе, так-то у Эрика-Эммануэля Шмитта с его Оскарами и розовыми дамами репутация не очень. Но где Гинкас с его рвущими душу драмами, а где успешный автор бестселлеров с претензией на философскую глубину?

Ничуть не меньше обращения Гинкаса к современной комедии положений с элементами детектива удивляла сценография Сергея Бархина. Немногословный художник-минималист, как правило предпочитающий натуральные материалы, на сей раз построил на сцене высокотехнологичное жилище ни в чем себе не отказывающего миллионера. Современный дом, в котором легко спрятаться от себя и мира за новомодными приборами и устройствами, больше всего похож на лабиринт (и меньше всего на место жительства известного писателя). Его интерьер безлик, анонимен и ровным счетом ничего не говорит о своем хозяине – кроме того, что он баснословно богат. Но также, как в тексте пьесы то тут, то там раскиданы загадки и неожиданности, так и в доме писателя не обошлось без секретов и секретиков. Ружья здесь стреляют.

С выстрела действие начинается и им же заканчивается. Между двумя этими событиями проходит почти два часа, за которые на сцене решительно ничего не происходит. Гинкас, в чьих спектаклях всегда кто-то куда идет, бредет или бежит, у которого все мечутся, кричат или бьются в истерике, неожиданно поставил одну большую фронтальную мизансцену. Зрители все время видят перед собой двух выясняющих отношения немолодых людей. Иногда они ссорятся, иногда ненадолго уходят за сцену, но вообще почти ни на минуту не исчезают из поля зрения. На этом непрерывном сеансе полного обнажения даже опытным актерам явно приходится нелегко.

Именно они – Валерий Баринов (Эрик Ларсен) и Игорь Гордин (Абель Знорко) – главные герои этой истории, ее тормоза и двигатели. Их двухчасовое пребывание на сцене лицом к лицу друг с другом и вполоборота к зрительному залу больше всего напоминает боксерский поединок. Сначала удачнее боксирует более молодой Знорко-Гордин, но затем Ларсен-Баринов совершает решающий удар, который приводит к полной капитуляции соперника. Хуки, запрещенные приемы, неспортивное поведение – когда речь идет о жизни и смерти, годится все. Включая фирменные актерские приемы, ярко иллюстрирующие тезис о разности двух театральных школ, ГИТИСа и «Щепки». Гордин играет тонко, саркастично и разнообразно, нанося сопернику едва заметные, но меткие удары, больше похожие на уколы шпагой. Баринов боксирует эмоционально и страстно, невзирая на собственный возраст и превосходящую силу соперника.

Поединок двух одиноких мужчин и становится темой спектакля. Энергия против слабости, интеллект против посредственности, эгоизм против любви, профессионализм против дилетантизма, талант против таланта. Сначала кажется, что герой Гордина на голову сильнее своего визави, но постепенно выясняется, что он растерян и слаб. И дело тут не в физической форме, а в человеческой состоятельности, в том, как и зачем он прожил свою жизнь. Из громогласного победителя, палящего в любого гостя без разбора, он превращается в бессильную жертву собственных иллюзий. Его противник, наоборот, из провинциального простака преображается в умницу-интеллектуала, бесстрастно кидающего в финале свое «Придется сменить дверь. Эта уже расстреляна насмерть». Победа за явным преимуществом присуждается не видимому фавориту, а тому, кому в начале спектакля можно было только посочувствовать.

Но Гинкас не был бы Гинкасом, если бы поставил спектакль про избитое «все не то, чем кажется». Даже больше, чем личная эволюция героев, его волнуют их взаимоотношения, то, как они соотносятся друг с другом во времени и пространстве. Как быстро выясняется, у этих двоих никого на свете больше нет, вот они и дергают друг друга за ниточки, манипулируют, издеваются. Парадокс в том, что одного нет без другого, они проявляются только, когда вступают в контакт и взаимодействуют. Они становятся мерой друг для друга (и только тогда становится ясно, что провинциальный учитель литературы не менее одарен, чем всемирно знаменитый писатель, лауреат Нобелевской премии). Они, и знать не знавшие друг о друге в 19:00, ближе к 21:00 жить друг без друга не могут. И это вовсе не любовная связь или ненависть, а что-то вроде со-зависимости.

Гинкас, главный в русском театре специалист по темным сторонам человеческой души, и здесь остается верен себе. В ловко скроенной коммерческой пьесе он обнаруживает глубокую экзистенциальную драму об одиночестве и бессмысленности бытия. Смерти в его постановке больше, чем жизни, а тайна ровно одна – так никем из героев и не найденный ответ на вопрос, зачем они родились на свет. Так что в итоге выбор материала оказывается не неожиданностью, а вполне логичным решением Мастера. Другое дело, что зрителю это решение может показаться не только внезапным, но и мучительным: два часа психоанализа – дело нелегкое, особенно если, анализируя других, анализируют тебя.

Ольга Егошина «Судьба, судьбы, судьбе, судьбою, о судьбе»

teatral-online
30 января 2018

Кама Гинкас поставил «Вариации тайны» по пьесе Эрика-Эмманюэля Шмитта. В ролях – ведущие артисты ТЮЗа – Игорь Гордин и Валерий Баринов.

Свой дипломный спектакль Кама Гинкас ставил по «Ночному разговору с палачом» Фридриха Дюренматта. Пожилой, усталый палач приходил в дом писателя-интеллектуала, и шаг за шагом, слово за словом, — становился его проводником в трудном искусстве ухода из жизни, наставником в трудном деле перепросмотра собственной судьбы и подведения итогов. В новом спектакле режиссера по пьесе Шмитта «Вариации тайны» в дом писателя, нобелевского лауреата Абеля Знорко приходит несколько нервирующий незнакомец – Валерий Баринов, представившийся журналистом. И шаг за шагом, слово за словом, драматический поворот за поворотом Абель Знорко – Игорь Гордин начинает разматывать свою такую успешную и такую несчастную жизнь.

Самопознание – ключевое слово режиссера Камы Гинкаса. Любая его постановка – всегда путешествие в глубь души. Его герои отравляются самопознанием и исцеляются самопознанием. Самокопание и самоедство – неотъемлемая составляющая Раскольникова, каким его играл Маркус Гротт и Свидригайлова, каким его играет Игорь Гордин, великого инквизитора в исполнении Игоря Ясуловича и гробовщика Якова – Валерия Баринова.

Суетливый смущенный гость в вязанных носках кружит вокруг знаменитого хозяина дома на острове, подкидывая ему то один вопрос, то другой.
Мягко светятся синие шары-лампы. Сергей Бархин создал на сцене поразительно красивый дом-алтарь, где из любой точки видна фотография обнаженной женщины, которая сидит к нам спиной.

Собственно, далекая женщина и будет главной темой беседы-поединка двух мужчин. Женщина-страсть. Женщина-подруга. Женщина-муза. Женщина-ребенок. Женщина – щедрая как жизнь и беспощадная как смерть. Женщина, рядом с которой так невероятно трудно. И без которой решительно нечем дышать. Как определил в своем предуведомлении сам режиссер: «Что есть любовь? Что есть женщина? И что делает любовь с человеком, попавшим в ее силки?»

Игорь Гордин и Валерий Баринов разыгрывают хорошо сделанную пьесу на двоих с мастерством виртуозов, для которых «ноктюрн на флейтах водосточных труб» — привычная рутина. Каждый жест, каждый поворот, каждое перемещение – от стола к бару и обратно полно тысячи нюансов. Как Эрик Ларсен пьет предложенную рюмку водки: опрокинув жадным жестом, тут же наливая себе другую. Затормозив перед третьей: пожалуй, сейчас хватит, внутренний огонь залит.

Как Абель крутит в руках конверт, который хочет переслать той далекой женщине через предполагаемого посыльного!
Фраза, еще фраза. Спектакль неистощим в вариациях и поворотах темы (а тема здесь та самая, которую никто не может определить). Недаром центральный образ пьесы Шмитта – музыкальная пьеса Элгара: вариации темы, которую никто не может определить…
Разматывание прошлого все ближе подводит к точке невозврата. Слово, другое, третье. И вот сейчас у обоих уже не останется выбора. И оба понимают, что пропасть все ближе. Интонация Эрика все тверже, и его ноги все упрямее упираются в чужой пол. У Абеля надменные цедящие интонации сменяются негодованием, за которым растерянность и боль.
Жизнь, которую строил сам по собственным чертежам, а превратил в тюремную камеру. Обманувшие мечты, ускользнувшая полнота, обманувшая близость. Тебя обманывали или ты обманывался по собственной воле? Тебя предали или ты сам был предателем?
Кто был главным твоим собеседником? Реальный человек или обманчивое эхо? Двое мужчин обнаруживают, что могли бы быть друзьями, но больше они не увидятся. Женщина на портрете будет по прежнему их соединять и разделять.

Путешествие в глубь души как всякое путешествие приведет обратно, в исходную точку. Только иллюзий после него остается все меньше и меньше. Ловко скроенные Шмиттом сюжетные повороты обретают дыхание подлинной драмы. Той самой «настоящей» проверки души, которую только и можно пережить в театре.

 

 

Анастасия Паукер «Простая мелодия»

ПТЖ
1 февраля 2018

В основе спектакля Камы Гинкаса пьеса Эрика-Эмманюэля Шмитта «Загадочные вариации», с некоторой периодичностью появляющаяся на мировых подмостках, а в Москве не обновлявшаяся достаточно давно: уже почти 20 лет спектаклю Театра Вахтангова «Посвящение Еве» с Василием Лановым и Евгением Князевым, приблизительно столько же уже сошедшему с подмостков спектаклю Театра Маяковского с Игорем Костолевским и Михаилом Филипповым. Пьесу на две мужские роли неизменно доверяют только маститым величинам.

«Загадочные вариации» находятся на опасной границе между бульварной мелодрамой и интеллектуальным детективом, но в случае Гинкаса оказываются, скорее, философской драмой. В центре ее лишь два героя: двое, казалось бы, случайных мужчин — притянутых друг к другу связавшей их навсегда женщиной. Литератор, нобелевский лауреат, состоятельный отшельник, заперший себя на норвежском острове, Абель Знорко и нагрянувший к нему с визитом несуразный, простоватый и с первых мгновений подкупающе сердечный журналист Эрик Ларсен. Тот прибыл по случаю выхода очередной книги Знорко, сильно отличающейся от прежних произведений автора и представляющей любовную переписку мужчины и женщины. Интрига развивается как интеллектуальный, филигранный боксерский бой: лауреат сыплет колкостями и пытается унизить, а то и пристрелить Ларсена (1:0); неумелый журналист вынуждает гениального мизантропа признать, что в основе книги — реальная история его любви к Элен Меттернах (1:1); но признание это не так уж и дорого писателю дается, ведь он заманил к себе интервьюера исключительно потому, что тот живет в одном городе с его любовью, которая вдруг перестала отвечать на письма (2:1). И тут поединок стремительно движется к неожиданному нокауту: журналист — не журналист, а учитель музыки и муж Элен (2:2); Элен, кстати, умерла (2:3); 10 лет назад. А письма писал он сам (2:4). Элен 12 лет назад вышла замуж и вела переписку с Абелем Знорко так, будто мужа и не существует. Единственной точкой их пересечения оказалась пластинка «Загадочные вариации» Эдуарда Элгара, подаренная ею обоим мужчинам.

Роли Кама Гинкас беспроигрышно отдает двум своим равным величинам и соперникам: Игорю Гордину и Валерию Баринову. Эрик Ларсен у Баринова недотепа, шлепающий по жилищу неистовствующего гения в длинных шерстяных носках. Псевдожурналист со сломанным диктофоном вначале выглядит как «мужик», зашедший к своему «барину» получить оплеух, но уже совсем скоро обретает достоинство и силу. Представительный, но суетливый и чудаковатый «барин» в бархатном халате с прикрепленным к нему орденом, резкий, непримиримый вначале, то разъяренно мечется по дому, то сломленный и прозревший обмякает и теряет свою порывистость в финале. Диапазон у обоих ролей крайне богатый и так тонко, последовательно, шаг за шагом выдержанный обоими артистами, будто они идут по канату с разных сторон и расходятся, ни разу не потеряв равновесия и не дотронувшись друг до друга.

Гинкасу интересно столкновение мировоззрений, двух принципов, двух взаимообратных сил и пониманий любви: «брать» и «отдавать». Спектакль мог бы стать пустоцветным остросюжетным поединком, но благодаря режиссеру, его неизменным «достоевским» мотивам и его выдающимся артистам, он обретает объем, воздух и философию целостного, зрелого, выстраданного мировосприятия. Мировосприятия, зиждущегося на парадоксах, на сочетании драмы и фарса, детальности чувствования и пространственно-временной обобщенности. В абстрактных, вневременных декорациях Сергея Бархина два героя за два часа транслируют полярные способы взаимодействия с жизнью. Уход от нее, желание закрыться от невозможности насытиться и завладеть предметом своей любви сполна, страх даже не потерять, а обрести и, как следствие, консервирование себя в гениальной литературе — с одной стороны; и не мудрствующее лукаво желание отдавать любовь, существовать внутри нее даже после смерти возлюбленной, так и не обладая ею всецело, — с другой. Продолжать переписку жены с ее любовником, дабы длить ее существование и свое чувство к ней, прощение и принятие без ревности и желания мстить. Но, тем не менее, красивая и беспомощная невозможность отпустить. Выясняя свое отношение к этой женщине, двое уже возрастных мужчин на самом деле в этот, может быть, ключевой вечер своей жизни пытаются разобраться со своим отношением к основным категориям бытия. И для человека, запертого в своем страдании и не заметившего смертельной болезни любимой женщины, результаты этого вечера оказываются неутешительными.

Безусловно, в поединке, разыгранном Гинкасом, Гординым и Бариновым, нет победителей, и никто не претендует на знание истины. Она ведь так же неуловима, как та ушедшая женщина, как ее чувства к этим двум мужчинам и как та мелодия, что не существует. Мелодия, очертания которой можно угадать только по оставшимся после нее вариациям.

Ольга Фукс «Посвящение слабости»

Экран и сцена
1 февраля 2018

Кама Гинкас часто избегает “хорошо написанных пьес”, предпочитая им документальный материал или инсценировки прозы – выбирает то, где нет кристаллической решетки чужого текста и где режиссер более свободен, а значит, и более ответственен. Нередко отказывается он и от большой сцены, ставя спектакли в фойе, на лестнице, в театральном райке, во флигеле – там, где живут домовые театра, хранящие его тайны. Но в последней работе он явно пошел поперек себя, навстречу мейнстриму – поставил на основной сцене МТЮЗа “Загадочные вариации” Эрика-Эммануэля Шмитта, пьесу, написанную всего лишь двадцать с небольшим лет назад для Алена Делона и Франсиса Юстера и с тех пор по справедливости игранную-переигранную на многих сценах. В Москве эту пьесу исполняли на пару Михаил Филиппов с Игорем Костолевским (Театр имени Вл. Маяковского, постановка Елены Невежиной) и Евгений Князев с Василием Лановым (Театр имени Евг. Вахтангова, постановка Сергея Яшина до сих пор в репертуаре и называется “Посвящение Еве”), а по миру она прошла от Америки до Японии.

“Загадочные вариации” (в версии МТЮЗа “Вариации тайны”) – любовный треугольник, его вершина – женщина – скрывается в тумане небытия. А у основания – двое мужчин, олицетворяющих два типа любви: идеальную, то есть во многом выдуманную, и реальную, деятельную, часто лишенную романтики и граничащую с бессилием и ненавистью. Режиссеру и двум актерам предстоит пройти здесь путь от почти детективной завязки через психологические дебри до парадоксальной развязки. Игорь Гордин и Валерий Баринов начинают почти с клоунады, где Белый – нобелевский лауреат, фальшивый отшельник на полном обеспечении, от мяса до женщин, автор двадцати романов и любитель эксцентричных выходок Абель Знорко (Гордин), а Рыжий – горе-журналист, который и не журналист вовсе, а вообще учитель музыки, напуганный и упрямый, нелепый в своих высоких и толстых шерстяных носках Эрик Ларсен (Баринов). Они ломают комедию друг перед другом, прощупывают один другого в поисках слабых мест и, казалось бы, все преимущества оказываются у нобелиата – власть хозяина, блеск баловня судьбы, отсвет идеальной любви, которую он испытал и которой сумел придать столь завершенную литературную (а заодно и коммерческую) – роман в письмах – форму. Но Игорь Гордин играет именно слабость, какой-то сущностный изъян современного человека средних лет, научившегося ловко подменять эрзацами успеха истинные чувства, прожитые события, но не сумевшего избавиться от тоски по ним. Его визави – совсем иной (Кама Гинкас не зря отдал эту роль актеру другого поколения). Кряжистый, несуразный, уморительно смешной в своем беспокойстве о том, правильно ли описаны в романе сексуальные переживания, раздав-ленный памятью о физическом умирании любимой жены, он, напротив, очень взволнован судьбой этого великолепного сюжета и хочет придать ему завершенность…

Культовый писатель Эрик-Эммануэль Шмитт мечтал стать композитором и не оставлял уроки музыки, даже когда стал очевиден его литературный талант. Вполне возможно, что первым импульсом к рождению сюжета этой пьесы послужила именно идея композитора Эдуарда Элгара написать вариации на тему, которую невозможно уловить, зашифровав в них имена своих близких.

Имя художника и страстного любителя-скрипача Жана Огюста Доминика Энгра используется в названии самой знаменитой фотографии Мана Рэя “Скрипка Энгра” (“виолончельный” силуэт женской спины со специфическими фигурными прорезями – эфами – положил начало целому направлению вариаций на тему “музыкальной” женственности), а во французском языке это словосочетание породило еще и целый букет смыслов: слабость, вторая натура, хобби. Самого Мана Рэя (Эммануэля Радницкого) непрофессиональное увлечение фотографией спасло от безвестности среднего художника, вторая натура вышла на первый план.

Разумеется, в спектакле Камы Гинкаса звучат “Загадочные вариации” Элгара, и в глубине заваленной книгами (в том числе и не распакованными пачками, точно уже никому не нужными) берлоги писателя-отшельника мерцает репродукция “Скрипки Энгра”. Спектакль Гинкаса – как раз и есть посвящение слабости, второй натуре, оказавшейся главной. Прозрению, переворачивающему всю жизнь, как песочные часы, и начинающему обратный отсчет времени к финалу. Трезвому осознанию, что откровений такой силы уже не случится (не зря же время действия – полярные сумерки, остаток полярного дня перед наступлением полярной ночи).

А еще – посвящение той вариации, которую можешь написать только ты в мире, где все уже было – и любовь, и измена, и прощение, и сублимация в искусстве. Не было только твоей вариации на тему, которую невозможно уловить.

 

Анжелика Заозерская «Игорь Гордин сыграет Алена Делона в спектакле «Вариации тайны»

Вечерняя Москва
19 января 2018

Режиссер Кама Гинкас обратился к пьесе знаменитого французского драматурга и писателя Эрика-Эмманюэля Шмитта «Вариации тайны», чтобы рассказать публике о той единственной, бесконечной, опасной любви, от которой не спрятаться даже на далеком одиноком острове, о любви, о которой писал Платон, и о которой – все великие стихи, поэмы, симфонии. Это миф «о двух половинках» и множество его вариаций, созданных людьми согласно их представлениям о счастье, свободе, ответственности.

У Нобелевского лауреата по литературе Абеля Знорко (Игорь Гордин) отношение к любви сложное, не без эгоизма художника, и требовательности избалованного вниманием мужчины. Он не может жить без Элен, но страх оказаться рабом своих чувств, а что еще страшнее, лишиться свежести, первозданности ощущений, заставляет его бежать на остров, превратиться в волка-одиночку (или, как его называют Людоеда) и начать переписку. 15 лет он пишет письма Элен, которые выливаются в самый лучший его роман.

Спектакль начинается с визита в дом писателя чудаковатого журналиста Эрика Ларсена (Валерий Баринов), который примчался на остров за сенсационным интервью с лучшим романистом современности. Журналист, включив магнитофон писателя, слышит любимую мелодию своей жены Элен, и сразу догадывается о том, о ком роман. Журналист – добрый человек, настолько добрый, что больше жалеет писателя, чем себя, нелюбимого мужа. А писатель, как многие творцы, во многом чудовище. Его роман, его гений для него дороже жизни любимой женщины.

Дуэт мужа и любовника, гения и обычного журналиста, эгоиста и альтруиста, беглеца и искателя сенсаций в исполнении двух выдающихся театральных актеров заставляет публику внимать каждому слову, не опуская глаз от сцены. Кама Гинкас – режиссер жесткий, и перед премьерой он буквально потребовал от зрителей забыть про телефоны.

Шмитт написал эту пьесу специально для Алена Делона. Известно, что Делон с большой неохотой выходит к людям, он разочарован почти во всем, как и писатель Знорко. В своем сердце он хранит любовь к божественной и несчастной Роми Шнайдер, о которой вспоминает с любовью и болью. Делона до сих пор обвиняют в том, что он погубил Роми — как и Знорко погубил Элен. Пьесу играют во всем мире, и в этой роли блистали и блистают многие артисты. Игорь Гордин – один из этой плеяды. Совершенно особенно играет Валерий Баринов. Это успех.

 

 

 

 

Марина Токарева «Любовники не выживают»

Новая газета
20 января 2018

Крымов и Гинкас поставили спектакли о главном человеческом чувстве

«Ромео и Джульетта (киндерсюрприз)»,
режиссер Дмитрий Крымов

Лягушонок и Кролик, они встречаются на взрослом празднике, в масках. И сразу, пока он шевелит длинными белыми ушами, а она таращит зеленые глаза, пока длится их первый разговор, понимают: навсегда. Потом, когда мир разлетится в куски, он подберет между обломков зеленую маску лягушонка, фрагмент счастья.

…Как сочетаются цвета на столе, если баклажан положить рядом с помидорами? Куда пристроить лук? Айву? Папа Капулетти маниакально сосредоточен на сервировке свадебного обеда.

Как сделать так, чтобы занавески держались? Крюки, на которые их вешают, вылезают из стены, — мама Монтекки поглощена интерьером в комнате сына, столько забот, никак не понять, что же случилось?!

Родители — те самые, «две равно уважаемых семьи в Вероне, где встречают нас событья», еще молодые, но сильно озабоченные — второстепенным, как главным: заняты только мусором жизни, и сами незаметно становятся его частью. Тем более, что события нас встречают не столько в Вероне, сколько посреди столетий. Дмитрий Крымов со студентами третьекурсниками своей и Евгения Каменьковича гитисовской мастерской распорол пьесу по швам, ветхие части заменил синтетической тканью, чтобы выкроить, вытащить из воздуха времени этот киндер-сюрприз.

Черный мешок для мусора, внутри которого — смерть самых знаменитых юных любовников человечества.

Мусорный мешок, края которого, влезая внутрь, в финале сглаживает Джульетта, главный образ режиссерской мысли, вбирающий мир, который предъявляет спектакль.

Здесь Парис поглощен логистикой свадьбы, утянут в глубины гаджета, откуда ему отдает команды мамаша, герцог Веронский — велеречивый гид, сквозь века ведет экскурсию по местам славы Ромео и Джульетты (ставшей брендом, значит, частью мусора). Рядом с кормилицей (кислой, трескучей вдовой) мрачно восседает покойный муж с ветвистыми рогами; слуга Пьетро вспоминает, как служил в российской армии; монах Лоренцо тот еще фрукт, то и дело получающий по морде, наконец, Меркуцио и Тибальт, рэперы-бандиты, чей кровавый уличный баттл, заканчивается плохо для обоих.

…Анатолий Эфрос ставил «Ромео и Джульетту» дважды, в 70-х и в 80-х, на сцене и телевидении, и постановки отличались друг от друга, как два разных человека. Первый был — праздник любви, второй — торжество разлуки. Но всякий раз режиссер опирался на шекспировский привычный текст.

Сын Эфроса, Дмитрий Крымов, пьесу читает глазами сегодняшнего человека, замученного непрерывным письмом от жизни, в котором слишком «многа букаф». Он дает персонажам современный язык, страшно далекий от шекспировского. Вчитанный в костяк пьесы, этот язык, казалось, чужой и насильственный, необъяснимым способом втягивается и растворяется сценой. Качели между шекспировским каноном и мусорной современностью порождают новый масштаб трагедии, в которой участвует зал, превращаясь в родню и соседей.

Сила примет и деталей, извлеченных из воображения Крымова, вырастают в силу идей. Микст времен, как ни странно, высвобождает энергию пьесы. И всё подхватывает вихрь сегодняшнего свирепого хаоса, сметающего эмоции и чувства, события и трактовки, частное и общее в мусорную свалку бытия.
Крымов свободно соединяет сцены и ассоциации: «когда Кормилицу прислать?!» — требует ответа Джульетта, тут же происходит лихорадочная раскопка ее легендарной гробницы — из нее вылетают тряпки, хлам, всех накрывает жуткая вонь, а над сценой все висит вопрос, «…так во сколько Кормилицу прислать?!»

Джульетта в этой истории по традиции главная. Это она бросает вызов семейной розни, закручивает пружину действия, это ее неистовое нетерпение рвет пряжу судьбы. У Крымова она (Анна Патокина) — полусонный полуребенок, полубессознательно идущий на зов инстинкта, но еще по привычке вспрыгивающий на колени к матери. Здесь — и это из центральных новаций спектакля — главнее Ромео. Он (Никита Найденов) истинно шекспировский герой — особого душевного строя и состава, высокий, угловатый, тонкий. Которому изначально дано знание происходящего.

…Джульетта перед смертью красит губы, неумело и жирно, выбрасывает пузырек, из прорехи мешка выскальзывает, повисает рука. Ромео выходит уже готовым — всё кончено. Но пока старается не замечать замерший посреди пустого пола черный пластиковый ком.

Надо быстро всё сделать. Внутри мешка он сплетается с Джульеттой. Босые ноги видны. Киндер-сюрприз готов.
А мимо — на свадьбу или похороны — спешат вип-гости: стильный траур, шампанское, цветы.

Дмитрий Крымов давний участник театрального процесса, а режиссер — относительно молодой. Из наложения опытов и возникает нынешнее художественное качество. Его спектакль, сделанный, как тренировка студентов, словно бы между делом, вышел обжигающе существенным.


«Вариации тайны»,
режиссер Кама Гинкас

Кама Гинкас взял пьесу Эрика Эмманюэля Шмитта, назвал «Вариации тайны», сделал из нее двухчасовое приключение чувств. Два отличных актера в пространстве Сергея Бархина держат зал в сосредоточенном напряжении. Редкое чувство в нынешнем театре: забываешь, что ты — зритель в зале. Класс игры и режиссуры превращает зрителя почти в вуайериста, подглядывающего настоящую жизнь настоящих людей, а по сути возвращает театр к его исчезающей подлинности. Как часто в последнее время приходится заниматься в основном анализом приемов, выпирающих из постановки неровными углами; как часто сделанность спектакля становится основным сюжетом мысли о нем. Здесь следишь не за ходами, за полнотой жизни героев. Читать далее

Алла Шендерова «Диалоги о невысказанном»

Коммерсант
15.01.2018

В московском ТЮЗе вышел спектакль Камы Гинкаса «Вариации тайны» — по пьесе драматурга Эрика-Эмманюэля Шмитта «Загадочные вариации». О том, каким метаморфозам подверглась кассовая пьеса в руках режиссера, известного своим философски-пессимистичным взглядом на мир, рассказывает Алла Шендерова.

«Заезженные вариации» — примерно так можно сказать о пьесе Шмитта, за двадцать лет обошедшей мировые подмостки. Однако режиссер, чьими кумирами всю жизнь остаются Достоевский и Пушкин, сумел так сменить акценты, что спектакль держит в напряжении не только тех, кто не знаком с сюжетом, но и тех, кто прекрасно его знает.

В «Вариациях тайны» Кама Гинкас, а вслед за ним Валерий Баринов и Игорь Гордин проявляют незаурядную смелость — они не боятся сначала показаться провинциальными и недалекими. В прологе пожилой журналист Эрик Ларсен, вернее, будто бы плохо притворяющийся журналистом Баринов, является в дом писателя Абеля Знорко (Гордин) — лауреата Нобелевской премии, скрывающегося от людей на пустынном острове в Норвежском море. Баринов подтягивает шерстяные носки, кряхтит, оправляет вязаный жилет и не может справиться с диктофоном. Гордин в очках, бархатном халате (на груди приколот орден) и шерстяной шапочке бегает с ружьем, изображая стареющего самовлюбленного мизантропа.

Минут через десять после начала, уже почти поверив, что Гинкас впал в безвкусицу, вдруг понимаешь, что оба актера ведут тонкую двойную игру, а режиссер в очередной раз обманул публику, показав весь тот маскарад, который в реальности мы так любим устраивать друг для друга, чтобы спрятать свое истинное «я». Вот почему в среднестатистическом жилище писателя, выстроенном на сцене ТЮЗа Сергеем Бархиным, то тут, то там подвешены какие-то странные голубые шары — то ли отблески северного сияния, то ли бесприютные души, блуждающие в холодном пространстве.

Успешный писатель Абель Знорко опубликовал книгу под названием «Невысказанная любовь» — свою переписку с некоей Эвой Лармор. Явившийся к нему журналист выпытывает, кто был прототипом Эвы. Писатель исповедуется в неспособности к любви вообще и в ненависти к журналистам в частности. Дескать, когда ему предлагают тело и душу, он берет только тело, и с юности предпочитает замужних. Или тех, кого ему доставляют на одну ночь паромом — вместе с мясом, хлебом и овощами. Но журналист окажется не журналистом, а мужем той, с кем Эрик Ларсен провел самые прекрасные месяцы своей жизни, а потом испугался, эмигрировал из жизни в литературу и переписывался с бывшей возлюбленной 15 лет — до того дня, пока не издал переписку. Женщина подарила обоим своим мужчинам пластинку с «Загадочными вариациями» Элгара — с одной и той же возвышенной фразой в придачу.

Поверх слишком многословных диалогов пьесы режиссер начинает честно и жестоко размышлять о том, что любовь нужно хватать здесь и сейчас, даже если знаешь, что потом она станет привычкой, к которой примешается много неприятностей — вроде запаха грязных носков. Потому что «потом» может не наступить. Потому что, пока ты упиваешься своим страданием от любви, переплавляя его в искусство, тот, кого ты любишь, может страдать куда сильнее. Потому что все в жизни происходит слишком быстро: захотел исправить ошибку — а поздно. Потому что правильного ответа, кто из двух героев прав, на самом деле нет.

Вот об этом великий пессимист и естествоиспытатель Кама Гинкас (строчка Бродского «Страданье есть способность тел, И человек есть испытатель боли…» — одна из его любимых цитат) и поставил один из самых спокойных и несуетных своих спектаклей, в котором он, похоже, говорит о ценности жизни вообще. И при этом не стремится казаться моложе, современнее или оригинальнее других. И уже одним этим он оригинален.

Слава Шадронов «Либо вы гость, либо вы труп»

— По-моему вы несчастливы.
— А зачем быть счастливым?

Под названием «Загадочные вариации» пьеса Эрика-Эммануэля Шмитта долго шла в театре им. Маяковского с Костолевским и Филипповым, а в театре им. Вахтангова с Лановым и Князевым как «Посвящение Еве» идет до сих пор, мало того, перевод используется во всех случаях один и тот же, Елены и Андрея Наумовых, другого нет, похоже, вариации касаются только заглавия, в оригинале отсылающего к популярному симфоническому произведению Элгара «Энигма». С чего вдруг Гинкас заинтересовался Шмиттом, автором совершенно не его уровня, можно гадать, но даже если на выбор режиссера отчасти повлияли факторы и нетворческого характера, в итоге очевидно: Гинкас нашел в Шмитте то, что искал. То есть когда Кама Миронович сам говорит, что видит в тексте Шмитта скрытые, но почти буквальные цитаты из Достоевского и Чехова, он не ошибается, разве что вольно или невольно лукавит, потому что Гинкас в Шмитте обнаруживает не Достоевского и не Чехова, он в нем обнаруживает Гинкаса, а если не обнаруживает, то доводит Шмитта «до нужной кондиции» и Гинкас там появляется, заставляя, назовем вещи своими именами, не самую позорную, но вполне посредственную бульварную мелодраму «уступить место старшим».

Лично я ничего против писателя Шмитта не имею, однажды довелось с ним пообщаться и у меня осталась подарочный сборник его сочинений с автографом автора, но Эрик-Эммануэль Шмитт, конечно, писатель «ограниченного применения», умелец спекулировать расхожими мотивами как сюжетными, так и идеологическими, напирающий на сентиментальность, приправляя ее такой же дежурной иронией. Гинкас же органично вписывает Шмитта в собственную систему и сюжетных мотивов, и мировоззренческих позиций, переключая условную, искусственно сконструированную историю из мелодраматической плоскости где-то в фарсовую, где то в трагическую, иронию же доводя до сарказма, карикатурности, как всегда беспощадно по отношению и к героям, и к их создателю. Еще и ретро-антураж подчеркивает условность, искусственность, «лабораторность» как обстановки, «среды», так и событий, в ней разворачивающихся — не позволяет привязать внутреннюю хронологию спектакля к конкретной эпохе, воспринимать как «достоверную»; единственная бытовая примета времени здесь — виниловая пластинка с давней название пьесе «Энигмой» Элгара, которую герои то и дело ставят на старомодный «граммофон» с металлической трубой (!), и она отсылает в какое-то неопределенно давнее прошлое (когда вы последний раз на граммофоне пластинки слушали?! при том что драматург наш современник и пьеса относительно свежая).

Меньше всего, понятно заранее, Гинкаса в «Вариациях тайны» увлекает сюжет, все постепенно раскрывающиеся «тайны» которого — секрет полишинеля. Даже не зная заранее содержания пьесы, не видя предыдущих ее постановок, без труда предугадаешь уже в начале, что заявившийся к живущему в уединении на острове писателю под видом журналиста гость, хозяином приглашенный, но едва не подстреленный на подступах, никакой вовсе не журналист, что у героини последнего романа писателя был реальный прототип, что гость, называющий себя журналистом, на самом деле ее муж, наконец, что женщина давно умерла, а он писателю отправлял от ее лица послания, составившие этот самый злополучный роман (нехитрую идею с письмами покойницы, лежащую в основе фабулы, Шмитт к тому же впрямь откровенно заимствует, да не у Достоевского с Чеховым, а у своего соотечественника Анри Барбюса); опубликовать же переписку литератор отважился, желая спровоцировать свою корреспондентку на новую встречу — хотя когда-то сам предпочел совместной жизни с любимой женщиной роман в письмах на отдаленном расстоянии. Игорь Гордин и Валерий Баринов, работая в стильных, но абсолютно стандартных, годных для какой угодно пьесы декорациях Сергея Бархина (только в конце приспускаются шары-светильники и подсвеченные «волны», запоздало внося некоторую динамику в статичность сценографии) с подачи режиссера ловко обходят «ударные», поворотные моменты сюжета вместо того, чтоб акцентировать их, преподносить как «неожиданность» — что, надо признать честно, делает спектакль менее зрелищным и, соответственно, менее «зрительским» (спектаклю на пользу, театру вряд ли); попутно «прибирают» и пафос, заложенный в претендующих на репризность, афористичность, философичность шмиттовских сентенциях, примитивных, банальных обобщениях.

Вместо этого на первый план выходят мотивы, для автора, может, и не принципиальные, и в пьесе не сразу заметные, но важные, характерные для режиссера. Абель Знорко, герой Игоря Гордина, вряд ли случайно (пусть Гинкас, допускаю, и не сильно об том раздумывал) так отчетливо напоминает Джорджа из «Кто боится Вирджинии Вулф?»:

http://users.livejournal.com/-arlekin-/2980302.html

Я бы даже неформально объединил постановки Гинкаса по Олби, «Вирджинию Вулф» и «Все кончено», с «Вариациями тайны» в своего рода «триптих», где «Вариации…» в виде упрощенном почти до схемы, но за счет аскетизма (чтоб не сказать «убожества»…) драматургии и в наиболее ясном, доходчивом варианте, развивают те же темы, подводят на каком-то этапе итог размышлениям режиссера в заданном направлении. Для начала, и Абель, и Джордж — литераторы, хотя второй — несостоявшийся, а первый — успешный, вплоть до нобелевского аж лауреатства; но оба реализовали под видом художественного вымысла свои интимные тайны в книге, воплотили их в романе, у Джорджа оставшимся неопубликованным, у Абеля оказавшимся бестселлером. Однако главное, что их сближает — сознательный, радикальный отказ от всего, что составляет физиологическую, биологическую основу человеческого бытия. И тут Гинкас по сути выворачивает фабулу и пафос пьесы Шмитта наизнанку.

По сюжету Шмитта герой, встретив однажды любовь своей жизни, после непродолжительной связи категорически отказался от близости с ней, предпочитая отношения на расстоянии, дистанционные, сегодня бы сказали «виртуальные», а у Шмитта, в доинтернетную эпоху, обретающие форму «романа в письмах». Спустя годы благодаря встрече и доверительному разговору с мужем этой женщины, давно уже, оказывается, умершей, герой переоценивает свое прежнее решение: из двух мужчин один был физически близок, но не любим, другой любим, но географически далек, и автор сентиментально предлагает мало того что поверить в подобную надуманную, заведомо фальшивую ситуацию, но под конец еще и на голубом глазу убедиться, будто после встречи с мужем далекой и покойной возлюбленной писатель, на много лет замкнувшийся в себе, на себе, на своих «ложных» представлениях, вдруг преобразился, пусть запоздало, но «открылся» миру, любви, жизни — мол, «душе настало пробужденье». От Гинкаса, конечно, мелодраматических слюней ждать не приходится. Ситуацию, в которой гость, едва не застреленный хозяином, сходу начинает принимать его исповедь, а стрелявший в незнакомца враз раскрывает ему всю подноготную души, режиссер оценивает трезво, как фарсовую, а не мелодраматическую, оттого в первых эпизодах, да иногда и позднее, персонажи Баринова и Гордина напоминают типичных для многих спектаклей Гинкаса (от «Дамы с собачкой» до «Роберто Зукко») «коверных клоунов», только оставшихся на сцене наедине, в отсутствие основных действующих лиц. Нарочитый «простак», почти «деревенский дурачок», не знающий, как диктофон включить — герой Баринова, и такой же, но в ином роде, комичный, гротесковый интроверт, чуть ли не аутист, в круглых очках и вязаной шапочке, да к тому ж с охотничьим ружьем смахивающий на маньяка из дешевого триллера — персонаж Гордина. Фарсовый регистр позволяет Гинкасу на контрасте «опрокидывать» действие, минуя сентиментально-лирические (псевдо-) переходы, в жесткую экзистенциальную драму — ну насколько возможно при подобного сорта материале, это, положа руку на сердце, стоит оговорить: Гинкас ведь не перерабатывает текст, а первоисточник высот и бездн не предполагает.

Тем не менее в жанровых рамках бульварной мелодрамы Гинкас обозначает все ту же, фундаментальную для своего творчества проблему границ человеческого существования, которые накладываются и социальными порядками (здесь в меньшей степени), и (в большей) личными амбициями, комплексами, страхами индивида, но едва ли не в первую очередь — ограниченностью возможностей телесной оболочки, физиологии, биологии, неспособность сколь угодно развитой личности выйти за пределы этой телесности и, в самом фатальном ее проявлении, смертности, и, в более обыденном, повседневном, стремления к удовлетворению обыкновенных, но любому присущих животных инстинктов. В пьесе всего два персонажа, к тому же одного пола и примерно одного возраста, но их достаточно, чтоб обозначить противоположные пути к преодолению наложенных на человека ограничений: спрятаться от жизни — или погрязнуть (от слова «грязь») в ней; принимать существование, как оно есть, идти с ним на компромисс, не требовать от себя и других слишком многого, искать удовлетворения в том, что дано судьбой — или, отвергая любые компромиссы, отказаться от «простых радостей» и обречь себя на страдание, на одиночество, но гордое, непримиримое. Для Эрика-Эммануэля Шмитта проблема в мелодраматическом ключе разрешается к финалу без особого напряжения, и писатель-отшельник нащупывает путь обратно в мир, а значит, к примирению и с самим собой. Для Камы Гинкаса поставленный вопрос, по крайней мере на таком прикладном, утилитарном уровне, с «прописной моралью» и «нравственным уроком», неразрешим принципиально. Оба намеченных пути ведут в тупик, любая жизнь заканчивается смертью, а умирает человек всегда в одиночестве, независимо от того, как, с кем и сколько прожил. Так что даже самоубийство (а герой Гордина к финалу пытается было застрелиться из ружья, но как «не попал» в гостя, целясь мимо, так и в себя «промахивается», паля в воздух) не способно дать выхода из тупика.

Чтоб зря не грешить на автора — в тексте пьесы есть моменты, которые позволяют режиссеру найти точку опоры для развития мысли в таком направлении —

«Но как мы не вопили и не ерзали — я все равно был гостем, а она — этого гостя принимала. Я оставался я, она — она. Тогда, пускай слияние было недостижимо, нас соединяла надежда на наслаждение; и мы чувствовали, как оно приходило неотвратимо, то мгновенье, когда мы будем наконец вместе, сольемся друг в друге, и может быть тогда… Конвульсия. Еще одна конвульсия. И снова одиночество…»

— и подобно композитору Элгару, драматург Шмитт дает возможность уловить в прихотливых вариациях эту тайну, эту ускользающую, а то и несуществующую мелодию. Но надо быть Гинкасом, чтоб в смеси слюней и соплей, жанровых клише и вторичной философической претенциозности, уловить эту точку выделить. И надо быть Гординым, чтоб ее убедительно подчеркнуть, сделать заметной, знаковой.

 

Павел Руднев «Театральные впечатления»

Журнал«Знамя»1, 2018

Канонические пьесы Людмилы Петрушевской не ставили тогда, когда они были написаны, — в 1970–1980-е годы: система не позволяла так острокритически себя осознавать. Когда пришла новая Россия, реальность поменялась, нужны были новые тексты и новые темы. В 2010-е появилась робкая надежда, что театр может вернуть Петрушевской долг, ведь это драматург поистине революционный. Как раз пришло время, когда мир снова поворачивается к человеку абсурдными гранями и даже в новой пьесе начинают появляться элементы театра неоабсурда, а ведь именно Людмила Петрушевская в 1970–1980-е смогла компенсировать непрохождение российской культурой абсурдистской эстетики, поразившей Европу в послевоенное время.

Спектакль в МТЮЗе ставит Александра Толстошева — молодой режиссер из мастерской Юрия Погребничко (в Щукинском училище), которому удалось в театре «Около дома Станиславского» законсервировать опыт выживания «совет­ского народа» в эпоху застоя. Темы Петрушевской Юрий Погребничко находит в различных произведениях культуры и рассказывает о них как об универсальных средствах жизнестойкости, русского дзена.

Но вот в театр приходит совершенно иное поколение, и молодой режиссер ставит пьесу 1977 года о безыдейной пьянке трех отчаявшихся женщин совершенно без социально-политического контекста и даже без значимых примет советского быта. Впрочем, стулья и стол, люстра, костюмы, а также музыка — из 1970-х, но этим историзм и ограничивается.

Спектакль идет во флигеле театра, в малом зале, по сути, в комнате для нескольких десятков зрителей. Интимная атмосфера предполагает, что публика тоже становится частью стихийной попойки. Одна женщина пришла к другой жаловаться на горестную судьбу, там они встретили третью, они говорят об общих знакомых, у каждой в руках по бутылке «Чинзано», которое «завезли» в соседний гастроном, видимо, по случаю большой и крепкой дружбы советских и итальян­ских коммунистов. Это ли не повод выпить?! И вот таким образом десертный пляжный напиток из стилистики «дольче вита» попадает в тяжелую стилистику метафизических разговоров о смысле жизни и горестной женской доле.

Для Александры Толстошевой три женщины разыгрывают «молитву клоунов» (так назывался легендарный спектакль Погребничко, а теперь можно это название использовать как обозначение жанра). Весь спектакль решен как несмешной анекдот, где герои пытаются тщетно себя развеселить, приободрить. В ход идут фокусы и танцы, шутки и финальное появление завидного мужика. Клоуны молятся о прощении их нелепой, корявой, нескладной жизни. Ближе к финалу невинная беседа разоблачает суть происходящего: жена узнает в собутыльнице бывшую любовницу ее мужа, и ничего, кроме сострадания, к ней испытывать не может. Последней темой перед появлением мужика как чертика из коробки становится тема абортов («Бывает, пятимесячные плоды кричат»), и перед нами разворачивается подлинный кошмар типичной женской биографии, проходящей в унижении, бесперспективности, безденежье, погоне за дефицитом и гулящими, оскотинившимися мужьями, которых не хватает на всех.

Но это — между строк. Внешний рисунок постановки — клоуны в быту. Высокая Полина (Полина Одинцова) с кокетливым хохолком на голове еле сгибает свое долговязое, нескладное тело в структуру стула. Выпив, пускается в одинокий пляс под манящую западную мелодию — это даже танцем назвать нельзя, это нелепые прыжки, ужимки, корявая угловатая абсурдная пластика работницы на конвейере. Словно тело не может раскрыться, оно пережато страданием и нормативами, потолком 2,20, предписаниями и собственным страхом. Ужасом несостоятельности в жизни. Балет измученного бытом, искривленного самозапретами тела. Тела, которое не умеет отдыхать и расслабляться. Оттанцевав свой скорбный танец, клоунесса снова садится на стульчик и резко впадает в беспокойный сон хронически уставшего человека.

Рита (Екатерина Кирчак), напротив, носит изысканную модную сорочку, не прячет красивых ног и умопомрачительной прически в стиле «бабетта с начесом», лукавого макияжа. При таком ярком облике обнаруживается странный диссонанс — флегматичный темперамент, немотивированная томность. Рита умеет показывать глупые фокусы и делает это с нерастраченным эротизмом, что в сочетании со всеми другими своими характеристиками превращает Риту в ужасно смешного кокетливого персонажа, который вовсе и не подозревает об этом.

Хозяйка квартиры Эля Смирнова (Екатерина Александрушкина), которая чуть что говорит с угрозой: «как известно, я книг не читаю», — опытна и прихотлива в искусстве застолья («дни рождения у меня по пятницам»). Эля кутается в растянутый свитер, наматывая его рукава себе на кулаки, и застывает, как нахохлившаяся птица, во главе стола, поймавшая кайф русского дзена в позе любительницы абсента. Эля — это богема попойки, быть может, единственная, кто находит в ней эстетическое наслаждение. Под конец она и вовсе выходит к нам едва ли не в филармоническом платье, показывая свое выгодное положение среди других женщин, конкуренток перед явившимся мужичком. Достав откуда-то последнее оружие сегодняшнего вечера, — мерзавчик коньяка, предлагает «добить» вечер.

Глухой шум за стеной изредка прорывается и в эту комнату — в соседней квартире, видимо, тоже пьют «Чинзано» и точно так же держат линию бессмысленного разговора — так стойко, как начинающий жить ребенок старательно держит головку перед мамой. «Жизнь, не бей ты меня больше» — наверное, вот главная интонация разговора трех ошалелых теток с их неловкой жизнью.

Финал вышел совсем не по Петрушевской в смысле соответствия событийному ряду, но ее — по смыслу. Пришедший из внешнего мира мужик Валентин (Антон Коршунов) также приносит в дом «Чинзано» (а потом воровато забирает назад свой гостинец), и с этим явлением в спектакль входит несколько неуместный морализм (хотя придумано остроумно и уж точно законно). Растрепанный алкаш, «троглодит», «из-под пятницы суббота», в немыслимом «петушке» на голове, который не снимает, даже когда ест, он осматривает девичью компанию взглядом победителя. Но и без этого выжигающего взгляда все ясно без слов. Моментально девушки зашевелились и появились на столе до этого момента им совершенно не нужные хрустящая скатерть, салаты, курочка, бутерброды, запивочка. Встрепенулись, обхаживают — невзирая на то, что мужик-то самый завалящий, самый шкодливый и никудышный. Впервые действие тут выходит за пределы площадки, девушки уходят и появляются на балконе с той стороны оконного стекла — курят, хохочут, бойко что-то обсуждают. Невозможно красивые, светские, живые и теплые, веселые, они работают на единственного зрителя, который, возможно, их осчастливит вниманием. А тот сидит и наяривает в одно рыло. Звучит песня Владимира Высоцкого. Оглоед, охломон, прихлебатель, представитель мужского племени, ведущего паразитическое существование в прекрасном бабьем царстве вечной России.

 

Марина Токарева «Зачем Ларисе красные колготки»

Новая газета
20.09.2017

Театральный сезон начался в споре с жизнью.

Театр в начале сезона, казалось, нервно курит в камышах. Жизнь в полноте непредсказуемого абсурда переигрывает его вчистую. Оторопь от обстоятельств места и времени, от распада смысла затмевает события на сцене. Интерактив, предлагаемый реальностью, всякий раз ломает границы ожиданий: то кража десяти тысяч растений на открытии парка Зарядье, то экстренная эвакуация вокзалов и торговых центров. Формат бреда становится повесткой дня.
Чем, каким надо стать театру, чтобы увести зрителя от происходящего в залах судов, на площадях, на улицах, от остервенения и давки в социальных сетях?
Сентябрь в четырех премьерах, о которых речь, отзываясь на вибрации времени, выбирает единственную линию: крушение человека как катастрофа любви.

Владимир Панков начал заново отстраивать жизнь Центра драматургии и режиссуры: поставил масштабный спектакль по пьесе Алексея Казанцева «Старый дом» и посвятил его памяти автора, одного из основателей ЦДР. Позвал на роли зрелых актеров из разных театров, соединил с молодыми, ввел в спектакль отличных музыкантов. Сцена ЦДР на Соколе — подвальная, вытянутая — заполнилась коллизиями и типажами, казалось, минувшей жизни.

В огромной коммуналке старого дома, где когда-то бывал Лев Толстой, живут советские Монтекки и Капулетти, чья рознь замешана на разнице представлений, «простых» и интеллигентных. Но при этом обе семьи одинаково жестоко вмешиваются в жизнь своих детей, твердо зная, как надо. Панков дает ключевым персонажам два возраста, создает перекличку во времени, чтобы осознать, как среди грубых нравов гибнут хрупкие чувства, как возникает необратимое. Все, что происходит, комментировано культовыми мелодиями Окуджавы, и где-то в глубине событий звучит вполне толстовское «я умру, а они останутся»…

Панков уже не впервые выясняет отношения с советским временем, разбирается с его бытом и бытьем, где все со всеми разлучены и связаны. Его взгляд, согретый ностальгией, пристален и пристрастен. Здесь, как и в «Утиной охоте», сделанной для Et Сetera, он утверждает новую стилистику; с барочной избыточностью деталей, но строгим рисунком ролей: Елена Яковлева и Елена Шанина, Антон Пахомов и Андрей Заводюк, Анна Гуляренко и Михаил Янушкевич, Анастасия Сычева и Павел Акимкин ведут свои партии чисто, как музыканты. Но «Старый дом» еще нуждается в шлифовке, а может быть, стратегически, — в обновлении режиссерского взгляда на самого себя. Панков и пришел для обновления. В старый дом Казанцева и Рощина, годами заброшенный, с ним вернулась надежда.

Иногда кажется странным: все еще есть, не исчез зритель, «жадный и страстный до впечатлений изящного». Да, он теперь сыт и многоопытен, видал виды, и все же по-прежнему выбирает театр, в жажде то ли расслабиться, то ли что-то понять.
— Ты только и можешь, что посты с дивана строчить!
— А ты что хотела: чтоб я шел на Красную площадь стоять в одиночном пикете?!
— Мы с тобой расходимся во мнениях по поводу всего!
— Так может, нам вообще разойтись?

Мимоходом услышанный диалог в театральном буфете звучит отрывком из пьесы, законченной вчера. Сегодняшний зритель неспокоен. Не может успокоиться даже в театральном зале. Его внимание раздробленно и отвлеченно: он то и дело заглядывает в свой телефон с выключенным звуком, отвечает на письма и эсэмэски, не сливается целиком с театральной условностью, живет в нескольких измерениях. Он массово терзаем тревогой. И все тут зависит от способности театра перетянуть его на свою сторону, отключить раздвоенное, растроенное внимание.

Так происходит на спектакле Саши Толстошевой «День рождения Смирновой». Новое режиссерское имя, советую запомнить. Ученица Юрия Погребничко выбрала пьесу Людмилы Петрушевской и поставила ее во флигеле МТЮЗа.

Принято считать, что пьесы Петрушевской трудны тем, что в них как будто ничего не происходит. Скучный штамп. В них, и это доказывает спектакль, происходят и цветут отношения; герои переходят в сады иных возможностей, разговаривают, всего лишь разговаривают, а тем временем тает жизнь.

Три героини спектакля, которых отчего-то (видимо, по сходству цифр) сравнивают с тремя сестрами, связаны с одним мужчиной. Полина приходит в незнакомый дом, чтобы застать там мужа; Рита вырывается на праздник к подруге, оставив ребенка («за 60 копеек в час!»), чтобы встретить любовника, а Смирнова свой день рождения праздновать не настроена, даже и старого друга не позвала. И, от души хлебнув дефицитного «Чинзано» (отсылка к другой известной пьесе автора), эти трое с горькой хмельной откровенностью отдергивают занавес в личные обстоятельства. Их ансамбль звучит маленьким слаженным оркестриком безнадежности.

На паузах и молчаливых оценках (три отменные актерские работы выверены до взмаха ресниц) повисает вся жизнь с ее частной и общей несчастливостью, к которой все притерпелись. Облик героинь решен «наоборот»: мать двоих детей Полина (Полина Одинцова) выглядит старой девой, сухощавой, неловкой, с напряженными плечами. А безмужняя и бездетная Смирнова (Екатерина Александрушкина) — уверенно женственной, безрадостной. Между ними — мать-одиночка Рита (Екатерина Кирчак) с повадками женщины ищущей, со своим суперномером: несколько пасов правой рукой — и сам собой поднимается вертикальный предмет (вешалка) в левой.

Прелесть решения — в юморе и грусти, соединенных без швов. Советское время (снова!) перетекает в экзистенциальное существование вне. Одиночество висит в воздухе, одиночество втроем, вдвоем, наконец, вчетвером. Вязкую муку вынужденного общения сменяет танец — и то, как танцует выпившая Полина, поводя худой спиной, делая нелепые жесты, рассказывает всю ее женскую историю: ревность и зависимость, уязвимость и терпение, жажду радости всему вопреки.

Спектакль опровергает модное соображение: чтобы зритель понял пустоту и скуку жизни, он должен ощутить ее «в прямом эфире», томясь в зале театра. Нет, когда жизнь человеческая прослежена так подробно и зорко — это прежде всего интересно.

Под финал является один из смирновских «бывших», Валентин (Антон Коршунов), дарит Смирновой еще «Чинзано». Девушки выходят покурить, мужчина-подарок один съедает все, что подано, и уходит, прихватив из буфета принесенный напиток. А они остаются курить за окном, озаренные светом уличного фонаря.

Когда-то Юрий Казаков написал, как он представляет счастье: «…чтобы рядом была смуглая женщина, которая все понимает». В некотором смысле спектакль Полины Айрапетовой «Проклятый Север» — сбывшееся желание автора. Театральное сочинение 3-й стажерской группы «Мастерской П.Н. Фоменко» создано по мотивам рассказов Юрия Казакова.

Замечательно, что молодые актеры и режиссеры, новое поколение «фоменок», прожили внутри прозы Казакова какое-то время своей жизни. Бесстрашно выбрали несценичный текст: как передать на сцене физически ощутимую в казаковском слове печаль созерцателя, дух утраты, главный для всех его новелл? Рискнули. Вышло повествование об Адаме и Еве (так и называется один из казаковских рассказов) в разных степенях проблемных любовных отношений. Север и Москва, местные и приезжие, ритуалы жизни и миг позднего прозрения — оттенки авторских сюжетов переливаются в спектакле северным сиянием, которое, увы, использованное буквально, своей банальностью портит финал.

Но в рамках программы «Пробы и ошибки» стажеры проявляются талантливо: Андрей Миххалев, Мария Большова, Александр Мичков, Анатолий Анциферов, сама Полина Айрапетова.

Северный говор, ритмика речи — молодые решают этнографическую задачу азартно, одолевая опасность «народной» темы, для которой нужна уверенная режиссерская рука.

В «Проклятом Севере» нет пока поверхтекста, дерзания большой театральной мысли. Есть обаяние.
— Живем внутри сумасшедшего дома, — бросил недавно Валерий Фокин, — надо научиться ладить с санитарами.
Но научиться надо еще и переигрывать свихнутую повседневность. Уметь сгущать драматизм до степени искусства как никогда важно именно сегодня. Иначе — отставание от скоростного поезда, ощущение вчерашности многих способов сценической работы. «Переигрывать» умеет Дмитрий Крымов.

Вот в чьем спектакле («Школа драматического искусства») концентрация поверхтекста так очевидна, что одна сцена выталкивает другую «локтями».

Набережная (предполагаемой Волги) на экране в глубине сцены. Никакой мощи и красоты: пустынность и тоска. Герои возникают крохотными фигурками, как в перевернутом бинокле, двигаются к нам, вырастая, и вдруг через дверь выходят на сцену. Тут кинозал, в нем «фильму» про бесприданницу смотрят все персонажи пьесы, зрители и болельщики. Потом вместо набережной будет футбол.

Главное в этом спектакле: заново сочиненная Крымовым главная героиня. Одна из самых известных в классической русской драматургии здесь выглядит как незнакомка. Крымов выстроил роль-послание, художественное обоснование высоты жертвенной, неразделенной любви. Для такой задачи у него есть актриса — Мария Смольникова. Она играет Ларису не просто тонко, она ведет крупную тему — красоты, которую не замечает, топчет мир.

…Монетку с шеи на веревочке покажет Лариса Карандышеву (Максим Маминов), рассказывая в начале, как Паратов стрелял в нее на спор. Рассказывает азартно, в сиянии огромного любовного чувства. И эту же монетку она сожмет в руке, приказав Карандышеву целиться в себя в финале. Вот это «З» в названии спектакля тоже обозначает тему — «БеЗприданница» — без удачи, без счастья.

Ключевая сцена: объяснение Ларисы и Паратова (Евгений Старцев). Узнав о свадьбе, он, холеная оболочка основных инстинктов, разыгрывает оскорбленного и покинутого. Лариса слушает, словно бы не веря своим ушам, потом рассказывает, что с ней было, когда он уехал в Петербург. Как бежала по перрону, как примерзла к поезду, и он тащил, а она билась о рельсы. Трагический комизм страшилки пробирает дрожью. Отчаяние, туман антидепрессантов, больничный озноб — все в этом монологе, стократно преувеличенном образно, но точном в масштабах любовного бедствия. Бесстрашно, безоглядно Лариса открывает себя этому пошляку ординарному, но в издевательском смирении рассказа сверкают искры гнева.

…Лариса поет: она звезда эстрады, у нее фонограмма, механик, парик, афиши, успех где-то там, за гранью действия. Она звезда, солистка, и песенка ее про звезду. Здесь ее бегство от Карандышева. Но вот с ней после возвращения Паратова хочет поговорить мать, мадам Огудалова (Сергей Мелконян). Требует вырубить музыку. А дочь — врубить. Кричат друг на друга. В сбивчивом рыдающем разговоре Харита выхватит слово «унижение». Ах, так?! И коротконогая плечистая тетка с фигурой борца, ослепленная яростью, начинает столь же яростно танцевать и кувыркаться. «Не надо!» — кричит дочь, а мать все дает мастер-класс стриптизерши у шеста, рвет в клочья красные сетчатые колготки, навязчивый сон Тулуз-Лотрека. Вот оно как выглядит — унижение! А не замуж за приличного человека. И смятая уроком (ясно, что не первым), дочь стихает, сдается.

В спектаклях Крымова никогда не уходит на второй план его талант сценографа, потому так существенны детали в его постановках: одежда с чужого плеча, которую все собирает и возвращает на вешалку Карандышев, бурлаки, тянущие лямку все той же жизненной тяготы на программке спектакля, огромный, похожий на старую мясорубку пистолет, из которого убита бесприданница. Или пошлые усики лакея, которые в финальный миг отлепит Лариса с лица Паратова… Кнуров (Константин Муханов) тут зловещая фигура в огромной шубе с длинным подолом; подол стелется, тащится по полу как в вампирском мультике, и в момент своего непристойного предложения Мокий Парменыч вырастает троекратно, охватывает Ларису полями шубы, протаскивает по полу. Женщина — сломанная игрушка — давний мотив крымовской гротескной образности. Но диктат изобретательных подробностей иногда подавляет целое, становится самоценным, разбивает действие.

А еще приемы-коды. Крымов рассыпает их, как стеклышки в калейдоскопе.

Спектакль не может считаться состоявшимся, если в нем нет голого мужского зада. Тут есть — Паратова.

Спектакль не считается современным без включения телеэкрана; здесь футбол — триумф грубых, поглощенных своими играми мужиков. Еще ряд клише, до дыр обжитых сценой: гимн, например. Или визуальный отсыл в культурный слой. Но тут важный ключ.

Чаплин мелькнет на экране не случайно.

Чаплинское начало в сценическом искусстве — существенная часть новаторства Крымова. Героиня Смольниковой — Чаплин в юбке: смех скрывает человеческое страдание, человека заглушает ход вещей; возможно, это тот случай, когда автор имеет право сказать: «Лариса — это я».

Между двумя спектаклями Крымова по Островскому (нынешним и «Поздней любовью») три года, но насколько более разорванной, внутренне сумбурной стала жизнь. И как будто отразилась в форме спектакля, в том, как он неровно, толчками дышит. Как выровнять это дыхание, и надо ли выравнивать? Ведь разрывы формы и смысла отражают действительность. Отражать или менять — вечный вопрос людей, занимающихся искусством. Каждый его решает в одиночестве.

Ника Пархомовская «День рождения — грустный праздник»

Блог ПТЖ
19.09.2017

В Московском ТЮЗе, на сцене «Игры во флигеле» — премьера. Спектакль по пьесе Людмилы Петрушевской поставила Саша Толстошева, недавняя выпускница Щукинского училища, ученица Юрия Погребничко. В его театре «Около» с недавних пор тоже идет эта пьеса, решенная как история чеховских трех сестер сто лет спустя. Но в МТЮЗе — совсем другая трактовка и совсем другая история.

«День рождения Смирновой» — пьеса, страшно сказать, 1977 года. Страшно, потому что прошло сорок лет, но ничего не изменилось. Сама Петрушевская шутит, что написала ее в отместку Олегу Николаевичу Ефремову, которому ее 22-страничное «Чинзано» показалось слишком коротким. Только если в «Чинзано» разговор мужской, короткий, то в «Дне рождения» — женский, даже бабий, и длинный. Полтора часа кряду Эля, Полина и Рита только и делают, что жалуются на свою горемычную жизнь. На то, что работать приходится, не разгибая спины, что тащишь на себе всю семью, что мужика нормального днем с огнем… Собственно, мужик у них один на всех: только одной Костя муж, другой — любовник, а третьей — друг. Да и того не доищешься, не докличешься, потому как пьет. Удивительно, как эти женщины, разные по характеру, воспитанию, образу жизни, похожи. Похожи в своей неприкаянности, одиночестве, запрограммированности на несчастье.

Темпераментная холостячка с больными родителями на руках; замотанная разведенка, в одиночку поднимающая «девку» (так она кличет единственную дочку); затравленная интеллигентка не из «простых» с двумя детьми и мужем-алкоголиком — все они страдают, всем им больно. Просто способы выражения этой боли у них разные. Старшая, самая интересная внешне, хорошо знающая себе цену Эля (Екатерина Александрушкина) отпускает циничные реплики, а вконец расклеившись, норовит ужалить нежданных гостий побольнее. Между прочим, это у нее сегодня день рождения, который давно никакой не праздник. Сотрудница музея статистики Рита (Екатерина Кирчак) никак не может дописать кандидатскую и, несмотря на наличие любовника и вызывающе короткую юбку, страшно не уверена в себе и ранима. При этом она виртуозно показывает фокусы и, кажется, способна рассмешить труп. Затюканная Полина (Полина Одинцова) с широко распахнутыми глазами юного олененка и пластикой неуклюжей птицы ничтоже сумняшеся говорит абсолютно чудовищные вещи. А ведь у нее в «анамнезе» алансонские кружева, машинка зингер и старенький ундервуд.

Заслуга молодого режиссера в том, что актрисы не только убедительно играют (как будто и не играют вовсе), но и виртуозно справляются с задачей говорить вслух то, что говорить не принято. Полтора часа разговоров пролетают как одна минута, и о времени напоминают лишь гудки трамвая за окном, да все более сумеречный свет в комнате. Комната, кстати, самая обычная, советская, с тремя стульями и одним столом, одновременно «мои семидесятые» и тотальное безвременье. Она, как и сама история, с одной стороны, рассказывает о конкретных людях, а с другой, о мироустройстве вообще. Такое в театре случается нечасто и оттого особенно ценно. Наверное, именно поэтому зрители долго не расходятся даже после финального появления бессмысленного и по-своему беспощадного Валентина в нелепой шапочке. Съев все подчистую и тайком украв принесенную им же бутылку «Чинзано», жалкий герой-любовник благополучно отбывает на поиски новых приключений. Женщины, весело болтая, курят за окном и как будто не догадываются, что опять вернутся к разбитому корыту.

А зрители, независимо от возраста, пола и социального статуса, смахивают скупые слезы. Потому что, хоть во время спектакля и казалось, что все эти колокола звонят не по тебе (не тебе поет Джо Дассен свою «Америку», не с тобой танцует Полина свои одинокие, мучительные танцы, не тебе наливает которую уже рюмку Смирнова, и не с тобой жалко заигрывает Рита, показывая свои немного двусмысленные фокусы), в конце концов выясняется, что день рождения Смирновой и твой праздник тоже. Вернее, отсутствие праздника, потому что Костя, которого все так ждали, конечно, не придет.

Елена Левинская «Страдание очищает»

www.teatr.ru 
«Театральная афиша»
Март 2017 г.

Вполне в духе Гинкаса – взять забытую американскую пьесу с оптимистическим названием «Все кончено» (1971), где за сценой кто-­то умирает, а на сцене всю пьесу ожидают его смерти, и выстроить сдержанный, на подтекстах, но захватывающий вас намертво спектакль, если, конечно, вы еще не совсем разучились внимать тонкости классной психологической игры. Захват почти детективный: семеро в замкнутом пространстве (фойе театра декорировано под респектабельную гостиную) – врач и сиделка умирающего, его друг, жена, сын, дочь и любовница, с которой он, оставив семью, живет уже 20 лет. «Расследование», вскрывая психологию людей и отношений, подводит каждого к моменту истины.

Умирающий богат, но суть не в этом. Он был велик (актер? поэт? политик?) – и близкие это знают получше толпящихся у входа репортеров. Знают ценой своей не сложившейся жизни, очарованные и отчаявшиеся: не допрыгнуть! Друг (Валерий Баринов), солидный адвокат, подобрал его брошенную жену и комичен, как шут в королях. Покинутый юный Сын (Арсений Кудряшов) надломлен и живет прошлым. Дочь (София Сливина), яростный демон в рваных джинсах, во всем винит Любовницу (Оксана Лагутина), а та изящна, тиха, полумертва от горя и не спорит, зная: Он по ним тосковал. Бесстрастны лишь Врач (Игорь Ясулович) и Сиделка (Виктория Верберг) – те, кто на пороге, кто встречает или, как сейчас, провожает.

Олби клинически, до выворота кишок откровенен: семья – это ад, ведь человек в принципе не может любить себе подобных. А Гинкас – радикально? о да! – превращает «выворот кишок» в трагедию о любви, подобной року, с очищением через страдание. Стук каблуков на лестнице: в гостиную входит Жена (Ольга Демидова). Прямая, резкая, зло ироничная. Каменная от боли – что 20 лет, когда страсть все не утихает? Входит античный в своей цельности персонаж. Подобно Медее губит детей, уничтожая их презрением: не такие, как Он. С Любовницей мягка: ее любил Он. И вдруг кладет голову на стол, и ее дрожаще тонкий стон – не человека, и кажется, что плачут небеса. А под небом никто не велик и не ничтожен. В какой­-то момент, открывая себя другим, это осознают все. Выговоренное тайное страдание высвобождает силы жить дальше, и, значит, не все еще кончено.

Сергей Николаевич «Всё впереди»

Сноб
3.02.2017

В МТЮЗе состоялась премьера знаменитой пьесы Эдварда Олби «Все кончено». Кама Гинкас поставил жесткий, современный спектакль о жизни в трех шагах от смерти, причем в буквальном смысле: все действие происходит в театральном фойе/

Когда в прошлом году пришло известие, что умер драматург Эдвард Олби, особой печали в кругах театральных и около не наблюдалось. Во-первых, ему было много лет (88!). А во-вторых, не оставляло стойкое ощущение, что он давно пережил и свой театр, и свое время. К тому же, по наблюдениям современников, человек Олби был довольно неприятный. Желчный, угрюмый, жадный. Первым делом, приехав в Москву, ринулся не в «Современник», где шли его пьесы, а в тогдашний ВААП выбивать авторские за свои постановки в советских театрах. Хотя, говорят, был богат. Жил в собственном поместье в Саффолке. И всего, что он понаписал в 50–70-е годы, вполне хватило бы на безбедное и безбурное существование до конца дней и даже дольше. Никаких жен, детей у Олби никогда не водилось. Он был гей. И никогда этого не скрывал. Его личная жизнь никого не касалась. Одинокий гей-подкидыш. Театральная легенда гласит, что в младенчестве его буквально подобрала на пороге своего дома одна богатая, бездетная пара. По иронии судьбы они были владельцами крупнейших театральных залов в Нью-Йорке. И всю жизнь они потом с ним мучились, потому что своих приемных родителей Олби люто ненавидел, не уставая в этом признаваться письменно и устно. Те, кому вдруг захочется перечитать его пьесы (они выходили в 1976-м на русском языке отдельной книжкой в сравнительно приличных переводах), легко смогут убедиться в том, что у автора отношения с ближайшими родственниками явно не сложились. Все они или почти все про невыносимость бытия, особенно семейного. Многословные, мрачные, страшные, они дают простор для хороших артистов. Здесь есть где разгуляться, поорать, поплакать вволю, картинно размазывая тушь и слезы. Зрители тоже любят сцены из семейного ада. Всегда приятно сравнить их с тем, что ждет тебя дома по окончании спектакля, утешаясь, что ты еще неплохо устроился по сравнению с героями Олби. На этом эффекте построена большая часть его пьес, включая главный хит «Кто боится Вирджинии Вульф?», обошедший все сцены мира и удостоившийся оскароносной экранизации в давнем 1967 году. Это был пик его популярности, славы и успеха.

В России Олби с самого начала почитали как живого классика. Ставили исправно, хотя каких-то сногсшибательных удач я что-то припомнить не могу. Впрочем, был один спектакль, вошедший в историю российской сцены, — это «Все кончено» 1979 года, когда Олег Ефремов решил в буквальном смысле «тряхнуть стариной». Под это жизнеутверждающее название он собрал остатки мхатовской старой гвардии, укрепив ряды «живой легендой», великой Марией Ивановной Бабановой, про которую все давно забыли. Получился такой концерт «по заявкам». Каждый пел свою арию, не очень-то вникая в смысл происходящего и беспомощной режиссуры Лилии Толмачевой. Ну да, кто-то там за ширмами помирает. Тут же жена, любовница, двое никчемных детей, на которых, как принято говорить, «отдохнула природа». Еще есть сиделка, врач и друг дома, он же бывший любовник жены. Сидят, скучают, переругиваются, каждый в меру мастерства и отпущенного таланта. Некоторое разнообразие привносит излишне темпераментная дочь, которая всю дорогу негодует, кричит и грозится пустить фотографов и газетчиков, караулящих под дверьми, чтобы запечатлеть семейство у одра. В конце первого акта она даже попытается эту угрозу осуществить. Какие-то застенчивые стажеры с допотопными блицами мелькнут ненадолго, изображая стервятников пера и фотокамер, слетевшихся сделать свое черное дело. Но после антракта они больше не появятся. И еще один акт пройдет с бесконечных разговорах. Все это длится в общей сложности три часа.

Чем привлекла пьеса Олби режиссера Каму Гинкаса, могу только предположить. Вообще, Кама в жизни чудесный. Веселый, остроумный, живой. С этой своей мефистофельской колючей бородкой и жгучими, неунывающими, все повидавшими глазами. Я обожаю приходить к нему в дом, а театр, то есть Московский ТЮЗ, и есть Дом. Самый настоящий, где сохранился какой-то особый сигаретно-кофейный, уютный дух старых московских квартир и кухонь, где никто никогда не говорит про деньги, а только про умное, высокое или смешное. И эта пара Генриетта Яновская и Кама Гинкас, она прекрасна! Я таких больше не знаю, чтобы два режиссера вот так, под одной крышей, столько лет. Наверное, не обошлось без драм (у кого их нет), но все они остались где-то там, за порогом их Дома, который Кама и Гетта продолжают упорно возводить. Из сезона в сезон, камушек к камушку, спектакль к спектаклю. Свой отдельный, ни на что не похожий мир, своя неповторимая песня на два голоса и единственная пьеса, дружно исполняемая в четыре руки. При этом все очень четко поделено, как ложки и ножи в буфете у хороших хозяев: у Гетты свои актеры и репертуар, у Камы — свои. Она ставит на основной сцене, он почти всякий раз обживает нетрадиционное пространство — театральное фойе, репетиционные комнаты, даже зрительские ряды кресел в зале. Ее любимая территория — отечественная литература, ему как-то вольготнее с иностранцами.

С Олби у Гинкаса давний роман. Еще в неразделенном МХАТе при Ефремове он собирался ставить «Кто боится Вирджинии Вульф?» с Татьяной Лавровой. Но тогда что-то не сложилось. Потом он все-таки осуществил свой замысел в МТЮЗе, но уже совсем с другим составом, где солировал Игорь Гордин, лучший Джордж из всех, кого я когда-либо видел в театре и в кино, включая Ричарда Бартона. Такой он был мятый, усталый, несчастный, весь какой-то выжженный, спаленный изнутри. Один только долгий взгляд его потухших глаз стоил всех монологов Олби.

Спустя два сезона Гинкас в том же тесном пространстве фойе поставил «Все кончено». Получился такой театральный диптих из двух пьес. Первая была про жизнь в браке, другая про смерть брака. В одной — главный герой живет и действует на сцене, в другой — безмолвно страдает где-то за кулисами. Но в том и в другом случае все вертится вокруг него. Все обиды, скандалы, приступы ярости и злобы, все попытки простить и понять — все только ради него одного. И собственно, судить о нем мы можем только по его ближним. Что они говорят, как выглядят, как ведут себя, находясь в двух шагах от его смертного ложа. Жена (Ольга Демидова) — громкая, эффектная, привыкшая занимать много пространства собой, своими монологами, шумными передвижениями на высоких каблуках по тесному закутку гостиной. А рядом притаилась тихая мышка Любовница (Оксана Лагутина). Сама неприметность, голос восьмиклассницы, кофта и пучок библиотекарши. Почему она? — невольно повисает вопрос. И тут же про себя находишь ответ: ну, конечно, тут все дело в контрасте. Если уже уходить от яркости и шума, то именно вот к такой тишине и бесцветности. Рядом дети, попавшие в этот взрослый переплет не по своей воле и вине. Сын (Арсений Кудряшов) — галстучек, плащик, портфельчик. Весь такой неземной, невесомый эльф. Кажется, только дунь на него — и исчезнет. Дочь (София Сливина), наоборот, вся будто переполнена юными обидами и вечными претензиями. Из нее они прут и кричат. И сама она кричит почти безостановочно. Но взрослые, похоже, привыкли и почти не реагируют. Глупая, противная девочка. Есть еще Сиделка — прекрасная Виктория Верберг. Воплощенная невозмутимость. Женщина, смотрящая на все происходящее из какого-то своего призрачного, потустороннего далека, куда время от времени она наведывается, чтобы вернуться, держа на вытянутых руках очередное судно или еще какой-нибудь вещдок грядущего финала. Две небольшие роли Врача и Друга взяли на себя опытные Игорь Ясулович и Валерий Баринов. Но им тут играть особого нечего. Чистая функция для аккомпанемента женским страданиям и посильного укрупнения второго плана.

Все, в общем, честно движется по Олби: жена с любовницей ведут свой поединок на тему, у кого прав больше, кто из них сильнее страдал и кто больше любил. Как выясняется, страдали обе. Любили тоже, каждая как умела. Но, наверное, самое интересно начинается, когда Олби затихает, как надоевшее радио, и начинается театр Камы Гинкаса — эти его тени и сумерки, в которых постепенно тонут фигуры и голоса. Эта причудливая колючесть мизансцен и какая-то молчаливая, очень мужская нежность к этим двум женским лицам, сиротливо застывшим над пустым обеденным столом в предчувствии чего-то более страшного, о чем они за три часа своих исповедей сказать так и не смогли, побоялись. За них это сделает режиссер и Франц Шуберт. Его «Соната для фортепиано №18» обозначена на афише наравне с именами главных создателей спектаклей. Музыка взяла на себя главную роль Судьбы. Она звучит с неотвратимой торжественностью приближающегося катафалка, заставляя всех внутренне подобраться и испуганно замолкнуть. Шуберт и Гинкас договорили то, чего нет в многословной пьесе Олби. Сказали об уважении к Смерти, о смирении пред ней и одновременно, как это ни странно прозвучит, о надежде. А точнее, о том, что именно тогда, когда все, наконец, будет кончено, и должно начаться самое интересное.

Слава Шадронов «человек не может не дышать: «Все кончено» Э.Олби в МТЮЗе, реж. Кама Гинкас»

Шутка «куда девалось солнышко? оно, конечно, умерло!» может и не имеет прямого отношения к детскому спектаклю, выпущенному Гинкасом по сказке собственного сочинения минувшей осенью в пространстве «флигеля» (тем более что я туда так до сих пор и не дошел, судить не берусь), но его творчество в целом она характеризует, пусть и в иронической формулировке, довольно точно. Кажется, после «Дамы с собачкой» — то есть за полтора десятка лет — у Гинкаса не было спектаклей без «летального исхода», за исключением «Кто боится Вирджинии Вулф?», где никто не умирал, если не считать, правда, гибели сына героев (но воображаемого, придуманного) и родителей Джорджа (что опять-таки было давно и неправда). Некую «незавершенность» сюжета восполняет новая постановка Гинкаса по Олби, которую легко воспринять как своего рода «сиквел», хотя сюжетно пьесы «Кто боится Вирджинии Вулф?» (1961-62) и «Все кончено» (1971) не связаны никак.

«Все кончено» когда-то шла в советском МХАТе 1970-х с участием «легендарных стариков», есть запись 1980 года, где персонажами Олби можно видеть Марка Исааковича Прудкина, Ангелину Иосифовну Степанову, Марию Ивановну Бабанову, Михаила Пантелеймоновича Болдумана и др. Но про Степановну с Бабановной в связи с премьерой Гинкаса спокойнее, ей-богу, не вспоминать, а вот от ассоциаций с «Вирджинией Вулф» не уйти. Премьера «Кто боится Вирджинии Вулф?» состоялась больше двух лет назад, но я пересматривал спектакль — в четвертый раз уже — сравнительно недавно, в начале осени, и аккурат накануне умер автор пьесы:

http://users.livejournal.com/-arlekin-/3427458.html

У героев «Кто боится Вирджинии Вулф?» не было — и «не могло быть» (уж почему, о том можно толковать отдельно) детей. У героя «Все кончено, который умирает, есть сын и дочь, а помимо жены еще и любовница. При этом роль жены опять досталась Ольге Демидовой, а вот ее партнер по «Вирджинии Вулф» Игорь Гордин в спектакле не занят вовсе, и учитывая статус Гордина в программных постановках Гинкаса, отсутствие актера — факт почти столь же знаковый, как и его присутствие. Не говоря уже о том, что «Все кончено» вписался в ровно то же пространство, что и «Вирджиния Вулф» — буквально: то же фойе, те же розовые стены и зеленые портьеры, те же кожаные кресла и диваны, чуть иначе расставленные, и даже черно-белая абстракция на правой — от лестницы — стене обнаруживается на прежнем, привычном месте, под лампой-подсветкой. Разве что пьют здесь не виски со льдом, а кофе из термоса, поэтому барная стойка отсутствует, зато в центре пространства размещается большой квадратный стол, больше похожий, впрочем, на музейную витрину за счет углубления в столешнице, покрытой оргстеклом. Музыкальное сопровождение снова сведено к минимуму, несколько раз включается фонограмма 18-й сонаты Шуберта — и все.

Доходящий до аскетизма минимализм проявляется не только в оформлении, но и в способе актерского существования, и в этом направлении мэтр Гинкас с его классической школой режиссуры и полувековым опытом где-то парадоксально сближается стилистически с самыми радикальными новейшими формами т.н. «пост-драматического» театра. А за счет еще и тождественности проблематики, и и даже внешних сюжетных параллелей «Все кончено» Гинкаса обнаруживает сходство, к примеру, с «Юбилеем ювелира» Богомолова —

http://users.livejournal.com/-arlekin-/3040183.html
http://users.livejournal.com/-arlekin-/3040493.html

— вплоть до того, что там и тут непременно какая-нибудь глухая старая свинья, улучив наиболее проникновенный, тишайший момент, зашипит из пятого ряда: «Я не слышу ничего!» И пускай Кама Миронович сколько угодно думает, что Богомолов — это не театр, общего между ними — именно между этими двумя — гораздо больше, чем оба, вероятно, полагают. Только у Гинкаса внешняя отточенная, почти до «стерильности» форма все-таки наполняется, помимо рационального, концептуального, патологоанатомического понимания природы человека, еще и эмоциональным, психологическим содержанием, не ограничиваясь постановкой вопроса, обозначением темы, решением ее через внешние, знаковые детали. И все-таки вопросы — одни и те же, универсальные.

Человек смертен, и смерть рядом, она рядом всегда, вне связи с возрастом и здоровьем — это ведь не секрет, а общеизвестная истина, не так ли? Почему же невозможно к смерти подготовиться, как получается, что она оказывается неожиданной? Рядом с умирающим в пьесе Олби собрались близкие — жена, давно оставленная нынешним без пяти минут покойником ради любовницы, эта самая любовница, взрослые сын и дочь, друг-адвокат, он же любовник брошенной жены, семейный врач, пользовавший еще родителей умирающего… Долго-долго они ждут смерти того, кто находится за стенкой, пугаются при вестях о временной остановки сердца, как будто и надеются на лучший исход, попутно выясняя отношения друг с другом в настоящем и в прошлом, а объявит врач «все кончено» — и пьеса даже не завершается, но обрывается внезапно.

Дочь в панике от того, что у отцовского смертного одра помимо ее матери присутствует женщина, которая его от нее увела — но «она нам своя», объясняет жена. Ее любовник-адвокат тоже на месте и при деле — ради этой связи он бросил свою жену, та спилась и сошла с ума. Любовница похоронила двух собственных мужей… — вообще смертей в пьесе много, начиная с того, что сиделка — а она тут самая посторонняя, и та чувствует себя как дома — вспоминает аж про «Титаник». Ну положим «Титаник» — образ хрестоматийный, считай мифологический; но в пьесе Олби, и как раз в тексте роли Сиделки, встречаются еще реалии, привязывающие действие к конкретному историческому периоду — упоминаются, например, Кеннеди, хотя и фамилия Кеннеди каждому да что-то говорит нынче, вот с Мартином Лютером Кингом уже сложнее, с папой Иоанном Двадцать Третьим и подавно — однако Гинкас, сделавший порядочно купюр в «Кто боится Вирджинии Вулф?», касающихся сходной конкретики (культурной, географической, исторической), в тексте «Все кончено» такого рода детали не трогает, оставляет. Пьеса и с ними слишком схематична, она в чем-то схожа с символистскими драмами начала 20-го века (упоминание Метерлинка в первых строках дает подсказку), в чем-то с французским абсурдом середины века — Гинкасу абсурд ближе символизма, и беспросветно-мрачное, в чтении попросту муторное сочинение Олби у него местами больше смахивает на комедию, как и «Вирджиния Вулф»).

То есть схематизм образов, ущербность драматургии режиссер эксплуатирует как осмысленный стилистический прием (я не считаю, что такой подход предполагался автором). Другое дело, что не всем актерам с легкостью удается удерживать свою энергию в жестком графичном рисунке, предложенном режиссером. Сложнее остальных — исполнителям мужских возрастных персонажей, Игорю Ясуловичу-Врачу и особенно Валерию Баринову-Другу, Баринову так и вовсе негде развернутся, и его многоцветная палитра постоянно просвечивает через режиссерский черно-белый фильтр. Молодым проще в том плане, что их персонажи и по сюжету пьесы, и по замыслу постановщика явно меньше скованы, так что нервный сын «хипстерского», как сказали бы сегодня, типажа (Илья Смирнов, в альтернативном составе — Арсений Кудряшов) и склонная к эскападам дочка (Анна Ежова, в очередь — София Сливина) в естественном проявлении эмоций не стесняются. А когда дочь в финале первого акта впустит скопившихся у дома фоторепортеров («покойник» — человек богатый, знаменитый, даром что и безымянный, как все действующие лица пьесы), относительная монотонность интонаций и статика мизансцен вдруг взорвутся, само пространство разомкнется, трансформируется — придут в движение боковые зрительские трибуны (где я обычно сижу на «Вирджинии Вулф», но на премьере «Все кончено» мое место оказалось по центру «стационарного» первого ряда), поедут вместе с сидящими на них, ворвутся, как черти, репортеры-массовка с аппаратами — однако спустя четвертьчасовой перерыв к началу второго акта снова и предметы на месте, и персонажи, и течение времени ожидания конца восстановлено.

Главная, а с годами может быть и единственная актуальная для Гинкаса тема — предел, поставленный человеку, наложенный на него обществом, природой, Богом, собственными комплексами. Гинкас говорил, отталкиваясь от воспоминаний детства в Вильнюсском гетто, что пределы он осознал очень рано — и очень жесткие: «Геке не разрешает» (Геке — начальник гетто):

http://users.livejournal.com/-arlekin-/3305848.html

А экзистенциальное назначение человека — пределы преодолевать. Но смерть — единственный предел, с которым человек ничего не может поделать, и до сих пор. Даже пол современные технологии помогают менять, даже возраст если уж не уменьшать, то внешне скрадывать; можно отказаться от семьи, сменить гражданство и место жительства, отречься от нации — сколько мы видим, к примеру, перешедших из комсомольцев в православие евреев, воцерковляющихся, записывающихся в казаки, причем, как водится, сразу в есаулы, и поучающих всех вокруг, сколь велика Россия, до чего же прекрасно быть русским и что никак нельзя было бы выжить без Сталина?! Однако умирать придется и им — они словно забыли про это, но Геке про них не забыл. И вот в спектакле «Все кончено» около трех часов кряду ведутся беседы о смерти в ближайшем присутствии потенциального мертвеца — а единственным вопросом, имеющим практическое значение, остается «черви или огонь?» — похороны или кремация? Остальное — лишь слова, на несколько часов оттягивающие секунду, когда врач выйдет и скажет: «все. кончено.»

Я для себя отметил сходство на уровне ряда внешних признаков спектаклей Гинкаса (не всех, но этого в частности, если не в первую очередь, наряду с «Вирджинией Вулф») с принципами т.н. «постдраматического театра», но внешние совпадения можно оставить в стороне, а есть смысл, по-моему, зацепиться за само понятие, какое значение в него не вкладывай. Применительно к драме любят говорить о «жизни человеческого духа» на сцене, но Гинкас в своих спектаклях чаще являет «смерть человеческого духа», когда все конечно давно, прежде, чем началось — да и было ли? Его театр не просто «постдраматический», а какой-то «пост-трагический», трагедия у него нередко травестируется, подменяется или по меньшей мере сопровождается, на контрапункте, фарсом (впрочем, это еще от Шекспира повелось, и неслучайно же одним из важнейших, выношенных замыслов Гинкаса последних лет был спектакль «Шуты Шекспировы», увы, мало кем оцененный и быстро сошедший с репертуара). Но спустившийся с котурнов трагический герой все же обыкновенно представлен на сцене во плоти, будь то Медея, обе К.И. (достоевская и лесковская), декабристы, Роберто Зукко и т.д. Исключение до сих пор составлял Пушкин, в композиции «Пушкин. Дуэль. Смерть» как персонаж отсутствующий, существующий в разговорах близких (куда девалось солнышко русской поэзии?), так и в нынешней премьере по Олби настоящий «главный герой» умирает за стенкой, невидимый не только публикой, но и родней, которую к нему не допускают врач с сиделкой. И в сущности, при всем, казалось бы, трагическом напряжении ситуация довольно-таки нелепая — этому абсурду (жена тем временем задушевно откровенничает с любовницей, дочка впускает в дом к умирающему отцу фотографов с улицы) Гинкас не старается добавить бытовой достоверности, наоборот, заостряет его, подчеркивает условность, комический оттенок многих диалогов за счет резкой, сухой, отстраненной игры актеров (это тоже идет от «Вирджинии Вулф»).

Наиболее отчетливо и последовательно задача, стоящая перед актерами, воплощается в двух главных женских ролях. Вернее, стоит сказать — в трех, потому что образ сиделки не менее важен — Виктория Верберг, особенно когда появляется с сигареткой (это в доме умирающего — кроме нее никто себе не позволяет, а она заодно намекает, что и выпить не грех), служит для всего актерского ансамбля своеобразным камертоном цинизма, бесстрастности, принятия как свершившегося факта пока еще только ожидаемой смерти (причем в советском мхатовском спектакле присутствовал социальный оттенок — мол, буржуи порочны и бесчувственны, но лицемерны и сентиментальны, а женщина из народа — она ж настоящая… У Гинкаса она тоже «настоящая», но совсем в ином, противоположном качестве — в ней общечеловеческое бесчувствие за счет того, что умирающий пациент ей чужой, посторонний, доходит до проявлений абсолютных, а «родственники» как бы где-то что-то еще переживают болезненно). И все-таки не будет большим преувеличением сказать, что «партитура» спектакля в первую очередь выстраивается вокруг дуэта Ольги Демидовой-Жены и Оксаны Лагутиной-Любовницы.

Ревность, обида — последнее, чем определяются их отношения: героиня Ольги Демидовой скорее ревнует мужа к детям, чем к любовнице. Смерть одного мужчины двух женщин еще больше объединяет. И оглядываясь на «Кто боится Вирджинии Вулф?», возникает подозрение — а не осознала ли запоздало жена, что теряет безвозвратно, лишь когда потеря — уже считай свершившийся факт? Если Ольга Демидова значительными ролями не обделена, то для Оксаны Лагутиной роль Любовницы — первая за почти двадцать лет работа такого масштаба, глубины и сложности после Счастливого Принца. Первый развернутый монолог, после короткого обмена репликами (а у Гинкаса еще и после долгого бессловесного, пантомимического пролога) в пьесе произносит Любовница, отталкиваясь от вопроса Жены, открывающего действие — «Он не дышит?»:

«Конечно, я вас понимаю. Жена имеет право спрашивать, ведь это не потому, что вам не терпится. Я просто возражаю против этой формулировки. Помнится, мы как-то говорили с ним об этом, хотя почему — не знаю. Впрочем, постойте, дайте вспомнить… Мы обедали у меня, и он вдруг положил вилку… О чем же мы говорили? Кажется, о Метерлинке и об этой истории с плагиатом. Мы все это обсудили и как раз принялись за салат, и вдруг он мне сказал: «Не понимаю, как можно про человека говорить: «Он больше не дышал». Я спросила почему, в основном мне хотелось знать, что его навело на такую мысль. А он мне ответил, что глагол здесь не подходит… не соответствует, как ему кажется, идее… НЕБЫТИЯ. Ведь если человек не дышит… он уже… не человек. Он сказал, что, конечно, его возражения — пустая придирка: лингвисты подняли бы его на смех, но что ЧЕЛОВЕК может УМИРАТЬ или УМЕРЕТЬ… но не может… не… ДЫШАТЬ».

В 1999-м «Счастливый принц», которого я тоже за прошлый год дважды пересматривал, вышел с жанровым подзаголовком «притча о любви»: Принц и Ласточка погибают, их конец не замечен праздной толпой, но силой любви им все-таки за краем удается преодолеть смерть и волей режиссера даже соединиться, воспарив над землей и ползающими по ней уродцами — правда, второго подобного случая я у Гинкаса не встречал. Вот и здесь — как обычно:
— Кто-нибудь меня любит?
— А ты кого-нибудь любишь?
Никто.
Никого.
Во всяком случае не в той достаточной, необходимой степени, которую можно было бы противопоставить смерти… Каждый раз после спектакля Гинкаса надо заново учиться дышать.