Елена Дьякова «Особая дорога по этапу»
Новая газета 06.12.2013
Почему «нашего уезда», а не Мценского? А для точности: Гинкас назвал спектакль так, как назвал свою повесть Н.С. Лесков в 1865 году, при первой публикации в журнале «Эпоха».
Рыжим тесом глухо крыт тын купецкого двора. Клещи, хомуты, ухваты, бочки, жернова, решета: все гаджеты, на которых держится это глухое, угрюмое процветание. По тесовым стенам блещут позолоченным серебром пустые оклады икон (и многое говорит эта метафора!). Все заложено на засов, заперто на вечную ночь, шито-крыто… Но вместо задника зияет черный, туманом подернутый, провал во тьму. С тыла дом открыт всем ветрам. Перетекает в большую дорогу — во Владимирский каторжный тракт, как известно. Не защищен от сумы, от тюрьмы, от шага в бездну.
Спинами к залу трясется толпа арестантиков. Тьма, накинуты на головы шинели грубого сукна, их вздымает над головами, они кажутся гоголевскими фантомами: вот лацканы, вот медные пуговицы, а лица нет — упрятано. Человеческое отребье, скорченный, пропащий приказчик Сергей (Игорь Балалаев) в линялой красной рубахе красавца-погубителя выламывается из толпы с визгом: «А р-р-а-с-скажи-ка мне, товарищ, как ты в каторгу попал?» Этап подтягивает.
…И не так чтоб голь перекатная. Тут не босая, не лапотная Русь — крепкий Мценский уезд в черных юфтевых сапогах до колена. Тут жестко выстроена иерархия — но кроме рубля да кнута, особого различия меж хозяевами и челядью нет. В одной одури потягиваются на сене, елозят одинаковыми черными сапогами на босу ногу разбитная Кухарка (Екатерина Александрушкина), мирская сахарница с нагулянным дитем, — и красавица-хозяйка Катерина. Свистит, шныряет по углам, шепчется, перебирает весы да решета, в упор не видит смертоубийства в горницах та же толпа, что шла в Сибирь каторжным этапом: «Задивились было по двору, да Катерина Львовна всякого сумела найти своей щедрой рукой, и все это дивованье вдруг сразу прошло».
В нашем уезде и такое случается, согласитесь.
При блестящей актерской работе Елизаветы Боярской, при несомненной сосредоточенности сюжета на убивице Катерине Измайловой — у Гинкаса огромную роль играет этот дворовый хор.
А ежели внимательно перечитать — у Лескова тоже.
Все ненадежно. Все податливо, как трясина. Льстивые ухмылки, согнутые спины, шкалики и полтинники, отведенные глаза, пустые богатые оклады — социальная база, прости господи, душегубства мценской купчихи. Тут подсвистят любой силе. Тут нет никого, кто бы твердо встал на своем, кому хотя бы первая заповедь — «Не убий» — была бы последним рубежом душевной обороны. Точно и не учены ей ни staff, ни купечество. Не просвещены — по Лескову.
…И эти черные высокие сапоги на всех! Ну точно для того доскреблись до богатой обутки, чтоб душу, в пятки ушедшую, спрятать наглухо. Сквозь сапоги — почти форменные — ничего не почует.
«Леди Макбет нашего уезда» — очень чувственный спектакль. Не из моралитэ слеплен: из чистого театрального вещества. Темное томление хозяйки в цепких руках приказчика, сладкая одурь чаепития на ковре под яблоней, душный рай на овчинах, развязавший в женщине бездны, — все дышит на сцене. Очень страшна сцена «сна Катерины»: отравленный грибками с крысьим ядом свекор Борис Тимофеевич приходит к ней, обернувшись серым котом, русским фамильным привидением третьей гильдии. «Курны-мурны выговаривает», топочет лапами по распаленному белому телу, мурчит: «Ну, как же нынче ты у нас живешь-можешь, Катерина Львовна?»
Валерий Баринов — широкоплечий, седой, вроде бы статуарный в своей мощи — играет так же сильно, как в «Скрипке Ротшильда», но совершенно другими средствами. Мурлычет, стелется, извивается. Опрокинув Катерину на дровни, ловит ее ногами в клещи белых чесаных валенок.
Челяди Измайловых все казалось: русалки хохочут и шепелявят в подполе. Темными потусторонними созданьицами, полубезумными — как все — домовыми, котами-оборотнями, кикиморами (кикиморы, напомню, выходят из нелюбимых детей, нечистой силой воспитанных) набит двор за тесовым тыном. Жертва, вопиющая о воздаянии, приходит в том же облике. «Завтра надо богоявленской воды взять на кровать», — стонет Катерина, истоптанная котом. Но там, где нет ничего святого, нет никаких скреп и опор, — и богоявленская вода кишит бесами.
Редко, но ясно сверкают сцены, где мир Измайловых — уж вовсе никак не Мценск XIX века. Все они отданы Елизавете Боярской. Секунд десять она стоит с сигаретой, набросив черное кашемировое пальто. На хрип умирающего мужа (Александр Тараньжин) «Попа…» отвечает с веселой злостью: «Хорош и так будешь» — и все вдруг переносится лет на сто пятьдесят вперед, точно не литым подсвечником, а электроутюгом Delonghi добивала купца наследница.
И ключевые, кажется, тридцать секунд. В то же вольное кашемировое пальто последний раз завернутая, глядя залу прямо в глаза, она сухо и четко произносит одну фразу Лескова: «В острожной больнице, когда ей там подали ее ребенка, она только сказала: «Ну его совсем!»
Перейден последний, для женщины — вовсе крайний предел. Об аналогичных явлениях в нашем уезде новостные сайты сообщают день ото дня. И все-то они обновляют информацию.
…И вот ведь: ни интригующих вбросов в Facebook о цензуре худрука, ни рева попсы над сценой, как в Анапе на танцах, ни лесбийской любви с кухаркой, ни красных гвоздик в промежности — ну ничего, ничего, что должно сопутствовать истинно успешному спектаклю!
Только сила театра, сдержанный ужас диагнозов и текст Лескова. В нем — тот же ужас.
Как оценят «Леди Макбет…» — вопрос уже не к МТЮЗу, а непосредственно к нашему уезду.
Назад