Назад

Анна Банасюкевич «Верите ли вы в привидения?»

ПТЖ
14.11.2015

Когда-то, четверть века тому назад, Гинкас ставил «Преступление и наказание», выстраивая сюжет вокруг жестокой игры по-мефистофелевски безупречного Порфирия Петровича в исполнении Виктора Гвоздицкого и Раскольникова-иностранца (его играл швед Маркус Грот, лишь в кульминационные моменты переходивший на неродной, изломанный русский). Теперь, возвращаясь к роману Достоевского, Гинкас ставит в центр истории Свидригайлова — страстного, желчного до болезненности, во всем чрезмерного, авантюриста.

Ослепительно-белая комната похожа на лабораторию с ее отталкивающей стерильностью, пугающей аскетичной искусственностью. Это место преступления: крови уже нет, но топор на месте. Раскольников боязливо отбрасывает небрежно брошенную на полу мешковину, словно боится обнаружить под ней скрюченный труп старухи. Но здесь — только строительные носилки и жестяное, заляпанное краской ведро: как будто рабочие ушли на обед.

Театр Гинкаса, открыто обнаруживающий свою природу, строится на обнаженном приеме. Когда-то еще Пушкин написал — какое, мол, к черту правдоподобие, когда две тысячи человек почему-то сидят в зале и смотрят на тех, кто на сцене. Спектакль Гинкаса все время напоминает зрителю об условности происходящего: в разгар самого страстного диалога и Раскольников, и Свидригайлов апеллируют к залу, приглашая зрителей в союзники.

Действие происходит когда угодно: на Раскольникове — вполне хрестоматийное темное пальто с широкими полами, на Свидригайлове — в общем-то универсальный светло-серый плащ, под которым, однако, свитер и бабочка. Дуня, являющаяся на сцену по воле страстного воображения Свидригайлова, одета по-современному: тяжелые ботинки на толстой платформе, поблескивающий серый свитер, тонкие скинни и маленькая сумочка в тон.

Эта стройка-лаборатория — что-то вроде чистилища. «Хорошее место…», — повторяет Свидригайлов, уже решившийся на самоубийство. Беззаботно постукивает по подвешенному на веревке ведру. Раскольников, оскорбленный насмешливым разговором оппонента, все время грозится уйти, но почему-то остается в комнате: то сгорбится на подоконнике, отвернув от Свидригайлова по-детски обиженное лицо, то завалится на пол, укрывшись пальто. Открываются окна и двери, но что там за ними — не ясно. И есть ли там что-то вообще — может, та самая банька с пауками, которой бредит беспощадный Свидригайлов? Вот они и садятся с Раскольниковым на стулья, поставив их спинками к распахнутым дверям: как будто боятся выпустить что-то совсем страшное.

Уже самое начало спектакля честно декларирует: все происходит в театре. Актер Александр Тараньжин, похожий сейчас на монтировщика или еще какого театрального работягу, хмуро осматривает зал и врубает прожектор: поехали, мол… В финале, когда игра окончена, он бешено отплясывает рваную чечетку. Выкидывая коленца, уходит за сцену. Сам Свидригайлов появляется здесь как убогий, запуганный дворник, в разлапистой ушанке, в намотанном на шею грубом платке, боязливо закрывающийся рукой от взвинченного Раскольникова. Эта ушанка появится в спектакле еще раз, уже как насмешка предъявившего свою власть многоликого манипулятора.

Раскольников держит в руках роман Достоевского. Иногда зачитывает фрагменты. Свидригайлов, в страстной мольбе о Дуне, подсматривает в книгу: никак не может запомнить фамилию Лужина, жениха. Это комическое обыгрывание первоисточника напоминает: прошло уже почти полтораста лет, все изучают «Преступление и наказание» в школе, его издают толстыми книжками с цветными обложками, и все мы — и актеры, и зрители, знаем, что там случилось. Только персонажи не знают. Гинкас все время обыгрывает дистанцию между днем сегодняшним и эпохой Достоевского: поверяя смыслы историей, он в нынешнее свое восприятие включает знания и опыт человека начала XXI века. Отсюда и какой-то особенный, с горькой веселостью и больным сарказмом, смертельный юмор, который так тонко чувствует главный в последние несколько лет актер Гинкаса Игорь Гордин. Юродствующий, поглощенный сладострастным мучительством, он вдруг в порыве несдержанного гнева прижимает к стене испуганного Раскольникова: подслушивать, мол, говорите, нехорошо, а старушек лущить, значит, можно? И зал смеется — ведь так знакомо это подначивание, эта модная привычка ловить на слове и мерить себя и других разными мерками.

«Верите ли вы в привидения?..» — рефреном, то в мегафон, то приглушенным шепотом повторяет свой странный вопрос Свидригайлов. Эта тема — мрачных видений, мучительных снов, навязчивой совести — звучит в спектакле как лейтмотив. Само это слово — совесть — Свидригайлов повторяет не раз, тщетно побуждая Раскольникова к исповеди. Игорь Гордин с его помощниками, актерами погорелого театра, — отдаленное эхо гамлетовского обличительства с его мышеловкой для преступного короля. Одетые в яркие нелепые тряпки, укутанные в расписные платки, в смешных шапках, в которые воткнуты бутафорские топоры, эти двое отвечают за кошмары Раскольникова. Сам герой раскаянием особо не мучается (молодой актер Эльдар Калимулин точно играет лишь смутную, досадную как насморк, рефлексию), а призраки убиенных — лишь театр старомодного Свидригайлова. Гордин, подробно играя пароксизмы отчаяния, горького презрения к себе и миру, пытается втянуть этого, равнодушного в общем-то, Раскольникова в вихрь своих страстей. Изнывая от гадливости и похоти, похлопывая себя по коленям, в исступлении рассказывает о своей шестнадцатилетней невесте. О бестолковом призраке супруги, умершей при невыясненных обстоятельствах, о своей вине. Кружит Раскольникова в бешеном вихре, ищет что-то общее между ним и собой. Говорит о будущем путешествии в Америку, под которым недвусмысленно подразумевает смерть. Впрочем, все эти метафоры, как и остальные глубины достоевщины, для этого Раскольникова, постепенно выходящего из истории и превращающегося в рассказчика и даже драматурга, как и для решительной и чувственной Дуни (Илона Борисова), не составляют содержания жизни. В новом спектакле Гинкаса парадоксальным образом именно Свидригайлов, в карман которого Раскольников засовывает пистолет, оказывается единственным носителем нравственной парадигмы Достоевского и в своем уходе приобретает некоторого рода достоинство.



Назад