Назад

Марина Давыдова «Бездны мрачной на краю»

Время MN 13.10.1999

На сей раз действие происходит на краю в прямом смысле слова. Гинкас, как известно, любит пощекотать зрителям нервы, но на «Черном монахе» даже самые закаленные и привыкшие к его опасной театральной эквилибристике в какой-то момент буквально вскакивают с кресел. Деревянный помост, выстроенный талантливейшим Сергеем Бархиным на балконе зрительного зала, ограничен с той стороны, которая нависает над партером, металлической решеткой с дверками. Магистр Коврин (Сергей Маковецкий) в самом начале спектакля немного постращает зрителей, стоя на краю этой ограды, а потом и впрямь вниз — в партер — прыгнет. Чеховский Коврин мечтает вырваться из тенет обыденности. Гинкас на несколько секунд дает ему эту возможность. Какие уж тут тенета в свободном падении.

«Черного монаха» Чехова обычно рассматривают или с точки зрения медицинско-психиатрической (ну сошел человек с ума, начал галлюцинировать, с монахом каким-то беседовать, в результате и домочадцам не поздоровилось, и сам помер), или мистической («есть многое на свете, друг Горацио, что недоступно нашим мудрецам»). Между тем Чехов к мистицизму не особенно склонен, а для медицинской трактовки слишком велик. Чтобы понять это произведение, надо знать контекст. Для современно о уха призывы черного монаха к Коврину («Ты служишь вечной правде, высокой идее») звучат как высокопарная гиль, для конца прошлого века это чрезвычайно расхожая риторика, к которой кто только не прибегал. Ее можно встретить у таких разных, казалось бы, мыслителей, как Герцен и Мережковский, едва ли не у всех авторов так называемой «новой драмы» (Ибсена, Гамсуна, Гауптмана, Горького), да и в пьесах самого Чехова. Вот идет, например, ибсеновский Бранд в горы. Зачем идет, чего он там потерял? А неважно — к высокой цели. Или бакунинский «абсолютно свободный человек» грезит о «новом небе и новой земле». Или горьковский сокол ужу говорит: «Я славно пожил, я видел небо» (ну в смысле — высокую цель). В чем высокая цель — непонятно, а превосходство над ужом вроде бы доказано. У грезящих о «новом небе» враг один. Это рожденный ползать «грядущий хам», то есть мешанин, воплощение средней нормы жизни.

У Чехова в «Черном монахе» та же примерно коллизия. Магистр Коврин, поверившей в свое избранничество (черный монах — лишь воплощение веры, медицинский и мистический аспект имеют здесь сугубо прикладное значение), и милые, но ограниченные люди, лишившие его своими заботами этих сладостных упований. Конечно, домочадцев магистра жаль (легко ли жить с человеком, который возомнил себя гением и грезит наяву), но и героя своего, который, кстати, не пошлый ницшеанец и думает не о славе, а о служении обществу, Антон Павлович не так чтобы очень осуждает.

У Гинкаса — другое дело. Черный монах в его спектакле существо явно деструктивное. Игорь Ясулович играет этого монаха акробатически-гротескно. Висит вниз головой на перекладине, чуть ли не ходит вокруг Коврина вприсядку, то вырастает рядом с героем, то вдруг мелькнет где-то совсем далеко — в углу настоящей сцены. Пародийность трактовки особенно очевидна в эпизоде, когда вслед за монахом, несущим в руках большущий крест, на сцену выходит будущий тесть Коврина Песоцкий (Владимир Кашпур) с огородными пугалами, чья конструкция и размеры уж очень этот крест напоминают.

Моменты творческого горения Коврина после разговоров с монахом как-то смикшированы, зато издевательская речь в адрес жены Тани (Виктория Верберг) и ее отца сыграна Маковецким едко, желчно, с блестящим артистизмом.

На любимый гинкасовский вопрос «Кого в спектакле было жальче?» можно дать прямой ответ: «Жальче Таню с отцом». Особенно отца. Кашпур в этой роли так трогателен и обаятелен, что чеховская ирония по отношению к нему отходит на второй план. Ну пишет этот садовод-энтузиаст работы под названием «Еще об окулировке спящим глазком», но ведь зато наивно-добродушен, любит всех, всем добра желает и так хлопает глазами, глядя, как у Коврина с Таней отношения налаживаются, что недалекость ему сразу и безоговорочно прощаешь.

Действие спектакля начинается в почти райском саду, где вместо цветов растут павлиньи перья. К концу спектакля этот сад опустеет. Перья безжалостно выдирают (в какой-то момент Коврин даже сложит их у себя за спиной как павлиний хвост), и перед нами предстает пустой помост да заколоченная досками беседка. В финале спектакля монах сломает эти доски, доберется-таки до Коврина, и блаженная улыбка, с которой у Чехова умирает герой, здесь застынет на лице у его искусителя.

Конфликт («избранная натура, жаждущая царства правды» и «обыватели, коснеющие в рутине») у Гинкаса явно не получается. Получается другое. Жил человек. Немного устал, но был счастлив и радостен, мог даже прыгнуть с обрыва в пропасть. И вдруг решил, что он лучше других. Что у него — призвание. Что жить надо как-то по-особенному. Тут-то все и кончилось. Легкость ушла. В сцене объяснения с домочадцами, которые трогательно лечат Коврина от галлюцинаций, герой подходит к краю того самого обрыва, с которого так легко соскочил в самом начале, но не тут-то было. Не получается прыгнуть. И не потому, что видение больше его не посещает, скорее, потому, что поверил этому видению. Поставил абстрактную мечту выше жизни конкретных любящих его людей.

Вообще-то всякий талантливый человек рано или поздно становится объектом внимания черного монаха. И Гинкас наверняка не исключение. А уж о том, как он любит ходить по всяким театральным обрывам и прыгать вниз, можно вообще отдельную статью написать. На сей раз прыжок у него удался. Легкий, изящный, талантливо придуманный и талантливо исполненный. И это, смеем надеяться, означает, что своему черному монаху Гинкас пока не верит.



Назад