Новая газета
7.05.2016
75 лет Каме Гинкасу
Театр МТЮЗ, что за углом Тверской, в Мамоновском переулке, в конце 1980-х стал одним из главных лиц Москвы. Одним из самых строгих, чистых, вдумчивых и неизменных лиц города. Естественно, это сделали спектакли. «Собачье сердце», «Соловей», «Иванов», «Гроза», «Трамвай «Желание», «С любимыми не расставайтесь» Генриетты Яновской и «Записки из подполья», «К.И. из «Преступления», «Казнь декабристов», «Пушкин.Дуэль.Смерть», «Черный монах», «Дама с собачкой», «Скрипка Ротшильда», «Нелепая поэмка», «Леди Макбет нашего уезда», «По дороге в…» Камы Гинкаса — Инь и Ян МТЮЗа, его особая целостность. Кажется, такого больше и нет на свете: театр двух режиссеров — мужа и жены, которые намертво вцепились друг в друга и их не расцепить, несмотря ни на что.
Тему разговора с «Новой газетой» в канун юбилея Кама Гинкас решительно определил сам.
— …Интервью ведь к 75-летию Камы Мироновича Гинкаса, да?
— Да.
— Так вот: оно будет посвящено Генриетте Наумовне Яновской. Потому что мы уже больше полвека с Генриеттой Наумовной — Сакко и Ванцетти. Для тех, кто не знает, это не Ромео и Джульетта, а два мужика, которых сожгли в США на электрическом стуле. Мы уже полвека подключены к одному и тому же электрическому стулу. Когда меня жизнь бьет током, то у нее конвульсии. И наоборот.
А еще и потому это интервью я посвящаю ей, что буквально к моему юбилею она выпустила «Плешивого Амура» Е.Попова — трагическую комедию про нас всех. Для меня, видевшего много и всякое, это был просто подарок! Нужно быть просто мертвым, чтобы не разглядеть те тончайшие и изысканнейшие режиссерские кружева, которые плетет Генриетта Наумовна здесь, и ту беспощадную мощь высказывания о жизни и о любви. Слава Богу, как оказалось, я еще жив. И, слава Богу, зрительный зал смеется и плачет так же, как и я, на этом спектакле.
— Я знаю, что вы познакомились в 1963-м, поступая в ЛГИТМиК «на режиссуру». Обоих зачислили в мастерскую Товстоногова — великого и ужасного. И вы пошли Генриетту Наумовну провожать…
— В коммунальную квартиру, где она жила с папой и мамой в одной комнате. Где была кухня коммунальная, почему-то устроенная из бывшего коридора. И мы, только что принятые в институт, сидели там и говорили с ней возбужденно об искусстве. Когда в два часа ночи разразился чудовищный ливень, и стало понятно, что на улицу выйти невозможно, когда я от усталости перешел на литовский язык, не заметив этого, Гета сказала: «Может, я вам постелю?»
— Вы были на вы? Два абитуриента?
— Ну конечно! Я же из Литвы: вы не понимаете… Она зашла в комнату. Я, конечно, имел представление о коммунальных квартирах, — но довольно слабое. Потом Гета вышла, сказала: «Заходите».
Там было темно. Ее мама спала на диване. Она легла к маме. А на своем диванчике постелила мне. Я присел на этот диванчик, склонясь чуть-чуть на подушку. В темноте поочередно раздались два женских голоса: «Да снимите вы штаны, Кама…», и мой мужской ответ: «Нет, что вы, я так, так».
Таков анекдот. А дальше — учеба совместная. Мое отношение к ней? Рабочее. Отношение Товстоногова к ней? Выжидательно-сдержанное. Было понятно, что он взял ее только за красоту. Оказывается, Гета считалась одной из самых красивых девушек Ленинграда, о чем я понятия не имел. В эмигрантских мемуарах Рады Аллой о 1960-х есть такая фраза: «В тогдашнем Ленинграде не было недостатка в красивых девушках: они прогуливались в полном сознании своей красоты по Невскому или в фойе Большого зала филармонии: Гета Яновская, Лена Лазаретина, Лора Степанова, Ася Пекуровская». Товстоногов вообще не считал, что женщина может быть режиссером. Но… у Чехова в письмах есть замечательная фраза: «Скучно писать повесть без женщины» — это о «Палате № 6». Так вот: скучно приходить на курс, в котором нет женщин. Скучно репетировать без женщин. Он и взял: за красоту, за обаяние. И что не дура была — это понятно. Но: не режиссер, естественно. Потому что женщина-режиссер — ну это, все-таки, нонсенс!
Да и по сей день абсолютно ощутимо грубое, мужское, сексистское отношение к женщине-режиссеру.
На первом курсе Гета все время висела на волоске от выгона. Казалось, она случайно среди нас. Вместо того, чтобы, как проклятая, постигать искусство режиссуры, она, что называется, с удовольствием тусовалась в разных ленинградских богемных компаниях с каким-то Бродским, с каким-то Найманом и с другими молодыми людьми — пишущими, рисующими, болтающими разный вздор и казавшимися тогда просто бездельниками. Были компании и совсем не литературные, а просто веселые, любившие ходить в ресторан «Восточный».
— А вы, Кама Миронович?
— Да вы что! Я?! Чтобы принципиальный, творческий человек ходил в эти поганые буржуазные рестораны? Я был очень целеустремленный. Тупо целеустремленный. Ничего не хотел видеть, ничем не интересовался, кроме одного: я учусь у Товстоногова. И с ужасом думал: Эйзенштейн в 25 лет уже поставил «Броненосец «Потемкин». А я к 25 годам еще не закончу и не поставлю свой «Броненосец «Потемкин»!
Так что — меня очень раздражало ее легкомыслие и категорическое нежелание сосредоточиться на режиссуре…
К тому же — мы все успели «до режиссуры» где-то поучиться, закончить что-то связанное с этой профессией. А Гета закончила радиолокационный техникум! Девчонка 19-ти лет командовала стаей пацанов, бригадой монтеров, в северной тайге, на Карельском перешейке. Правда, как выяснилось, одновременно она ухитрялась читать им стихи Рабиндраната Тагора. И, что удивительно, монтеры слушали! А звали ее там — «Генка».
…Ей все было легко: лезть на столбы в Карелии (хотя она никогда не была спортивной девушкой), дружить с поэтами-тунеядцами, ходить в ресторан «Восточный», подсказать гиду на Литераторских мостках что-то о старом Петербурге, чего гид не знал. А для того, чтобы ее найти, достаточно было подняться на третий импрессионистский этаж Эрмитажа и спросить у дежурных старушек, когда можно ее ждать здесь сегодня.
Ей было интересно жить. В отличие от меня. Мне — было неинтересно жить. Мне было интересно заниматься режиссурой.
Дальше была история — как это бывает у мужчин и женщин — достаточно извилистая и странная. И в подробности мы входить не будем. Но, в конце концов, уехав из Ленинграда в Вильнюс на каникулы, я ей написал письмо: «Я понял, что мне будет хорошо, если тебе будет хорошо». И —приехал жениться.
— Честь по чести — в советских понятиях 1960-х? Марш Мендельсона, фата, белое платье в пол, цветы, свидетели?
— Гете мать ее подруги, которая немножко шила (тогда же все немножко шили, вязали, подрабатывали) сделала платье — по моему проекту. Я ведь когда-то поступал в архитектурный и, в связи с этим, считалось, что неплохо рисую. Называлось оно у нас «Подводное платье». Потому что — не подвенечное же конечно, какая пошлость!
Пошли в обком, райком… в общем: где тогда расписывали? Когда открылась дверь, я встал на руки. Она пошла — а я на руках вслед за ней. Потому что казалось: ну как я и вдруг… Женитьба — это такое общее место! Нет-нет, надо было как-то обыдиотить все это.
Перед нашим выпуском пошел слух, что меня берут в БДТ. Я рассуждал: а почему нет? Товстоногов хорошо относится ко мне. Я тоже его уважаю, и спектакли мне его нравятся.
Не все, кстати. И я даже имел глупость говорить, именно ЧТО мне не нравится. На это наш «полмэтра» (Товстоногов был мэтр, а он — полмэтра), педагог мастерской Рубен Агамирзян говорил с неописуемой интонацией: «Кама — бэреги себэ»…
А что? Я же к Товстоногову, как к божеству? Гений обязан делать все гениально! И когда он делал нечто повседневное — то, что было нужно для зрителей, для артистов, да и для властей — я недоумевал. Не может божество позволять себе такое.
Так вот: вызывает меня Товстоногов. Вдруг — ни с того, ни с сего. А мы жили рядом с театром. Вечер. Я иду и понимаю, что он зовет меня, чтоб предложить работу в БДТ.
Прихожу. Он говорит: вот приехал из Киева главный режиссер театра Леси Украинки, Юрий Лавров. (Это был отец Кирилла Лаврова, знаменитый артист.) И попросил послать лучшего своего ученика в театр Леси Украинки. Спасать театр. Я предложил вас.
…Я воспринял это как оскорбление.
Театр Леси Украинки был очень даже хороший. Там было много замечательных артистов. Одну Аду Роговцеву назвать! Там уже к тому времени Резникович сделал замечательные спектакли. Но представьте, до какой степени были повернуты мои мозги тогда.
Меня шлют «спасать» академический столичный знаменитый с замечательными артистами театр. И мне при этом 26 лет. А я в силу глупости и непосредственности (не самоуверенности, а именно глупости и непосредственности) спрашиваю: «Что такое Леси Украинки?» Товстоногов аж побелел: «Это лучший провинциальный театр!» Я из этого услышал слово «провинциальный».
Понимая, что это конец, я еще спросил: «А Гета как?» «А Гету мы отправим в Минск! — сказал Товстоногов. — С Сандро».
Сандро — сын Товстоногова, наш однокурсник, тогда ближайший мой друг. Сандро одно время пытался ухаживать за Гетой. Это меня не беспокоило, но то, что ее сошлют в Минск… «Ну — сказал я — я думал…. Может быть, все-таки можно ее как-нибудь в Ленинграде?».
«Хорошо!» — сказал Г.А. А надо было знать Товстоногова: его холодное и спокойное «Хорошо» было страшней и смертельней любого моего взрыва.
И ей дали делать дипломный спектакль в «Малом-дрянь-театре», который теперь называется «Театр Европы». Он был, как и сейчас, на Рубинштейна. В этот театр никто не ходил: только старушки иногда с верхних этажей спускались туда. Там было тепло в зимние месяцы… ну и на сцене чего-то происходило.
Гета поставила там «Варшавскую мелодию». Спектакль сопливой студентки Геты Яновской прошел 500 раз. И успешно конкурировал с поставленной буквально за углом «Варшавской мелодией» Игоря Владимирова, где главную роль играла Алиса Фрейндлих.
…В те годы, в первые долгие годы, я заставлял ее жить так, как я считал нужным. Одеваться так, как я считал нужным. Причесываться так, как я считал нужным. Быть режиссером, а не случайной барышней. Не быть дурой. Это потом я осознал, что она никогда не была дурой. И уж совсем поздно осознал, что она была красавицей. Но довольно рано понял, что она — уникальный режиссер, у которого впоследствии многому учился.
…И вот: премьера «Варшавской мелодии». В антракте я ходил по фойе. Было понятно, что очень нервничаю. Публика перешептывалась: «Это муж режиссера!»
Мне нравилось быть «мужем режиссера». Мне очень нравилось, когда в 1987-м Гета взорвала Москву «Собачьим сердцем» и в Театр Юного Зрителя рванули Плисецкая, Ельцин, Окуджава, академик Сахаров, Питер Брук, нескончаемый поток иностранных продюсеров и фестивальных менеджеров, — носить гостям чай.
— Но между «Варшавской мелодией» и «Собачьим сердцем» — двадцать лет. Короткий период вы руководили Красноярским ТЮЗом…
— Стоп. Считается, что руководил этим театром я. Но, бросив годовалого сына, Гета ринулась в Сибирь помогать мне и по существу соруководила театром. В первые же дни ее прилета в театре случилась беда. Повесилась молодая актриса. И Гета вместе со мной бежала из гостиницы «Цирк», где мы проживали, через снег и пургу в общежитие, где произошло это несчастье. Именно она изо рта в рот (есть такой медицинский прием) пыталась сделать девушке искусственное дыхание. Именно она, Гета, не я — мужчина и главный режиссер театра, не директор, не завлит — оба здоровенные мужчины, пошла в морг на опознание трупа.
Много всякого рода странных, страшных и смешных событий ей пришлось перенести за те полтора красноярских года. Ну и, конечно же, счастье репетиций и радость побед.
— Она поставила «Сотворившую чудо», «Проделки Скапена», вместе с вами «Судьбу барабанщика», невозможный в 1971-м спектакль о мальчике-сироте в мрачные 1930-е.
— Да что вы! Ведь и «Сотворившая чудо», и «Проделки Скапена» — пьесы отнюдь не о комсомольцах.
— А вы ставили «Гамлета» и «451 по Фаренгейту». Далее — бешеный успех сибирского ТЮЗа в Питере на гастролях — и обрыв. Почти глухая безработица. Как и почему вы выстояли?
— Довольно понятный ответ: «Потому что на этом электрическом стуле жизни нас было двое».
То есть, когда она погибала, я ее матом крыл. Заставлял перепечатывать мои будущие «Пушкин.Дуэль.Смерть» или «Сторожа Никиту» (был такой потом спектакль в Финляндии по «Палате № 6»). Когда загибался я, она меня принуждала… учить французский язык.
Вдруг появился в Ленинграде 1978 года какой-то молодой человек из Парижу, потомок эмигрантов, который зарабатывал, давая уроки языка. Гета сказала: «Будешь учить!» Тогда я впервые услышал ее директивный тон, обращенный ко мне.
Опешив, я возразил: «А чего это — я? Я учил английский… который тоже не знаю» «Ничего! Учи язык!» «А где мы возьмем денег?» «Я найду!»
Денег не было абсолютно. Гета зарабатывала вязанием. Вязала кофты, свитера, юбки. Что-то для театров: Ольга Волкова играла в БДТ, нужна была кофта для спектакля, Гета ее вязала. Носила свое рукоделье сама. Обвязывала меня. А я руководил процессом: подсказывал ей цвета. И если я был недоволен их подбором, — Гете предписывалось распустить полвещи, чтоб вынуть нитку.
Еще она руководила самодеятельностью. Или как это сегодня называется — любительским театром. Это был первый в СССР комнатный театр: у нас еще никто не знал, что такой бывает. (Ведь комнатный театр — это не малая сцена, это совершенно другой жанр!) Он назывался «Синий мост», потому что находился у Синего моста. Большая комната в старом питерском доме…
Сейчас во МТЮЗе вы видите «Белую комнату» — это я украл оттуда.
Она ставила там «Красную Шапочку» Шварца — замечательный взрослый спектакль! Приходил Володин, приходил Петя Фоменко… да туда валом валили! Хохотали от удовольствия. От присутствия театра, который вдруг обрывался, — и вылезали не только уши, — вылезало нутро, то, из чего театр делается. Очень многое из того, что я сейчас делаю в своих отнюдь не веселых спектаклях — своровано из гетиных шуток 1970-х в «Синем мосту».
Потом она поставила там Володина «Надо следить за своим лицом». Кое-что из новелл вошло в 2013 году в ее «С любимыми не расставайтесь» во МТЮЗе. В володинский спектакль Гета вставила себя как персонажа. Она была — лектор. Читала лекции о счастье. Научпоп учил тогда советского человека: улыбайся — и будешь счастлив. (Что означало там и тогда: либо чудовищно врать, либо чудовищно врать себе!) Гета с серьезным видом читала из Леви (был такой популярный психолог) и из других источников с указкой в руках… учила, как жить, вторгалась этой указкой чуть не в глаз володинской героине: «Вот видите — она плачет! Это неправильно!» Было очень смешно и очень страшно.
Она менторским голосом читала определение человека из словаря Ожегова — советское, жутковатое. Загоняла всех персонажей в белую кабину и заставляла улыбаться. Десять человек теснились там, как в газовой камере. Они скалились — а Гета-лектор требовала, чтоб было еще оскалистей! И победоносно говорила: вот видите — они счастливы!
…А потом она читала из словаря Даля определение: что такое человек. Потрясающий текст, который Гета знает наизусть: «Человек — каждый из людей; высшее из земных созданий, одаренное разумом, свободной волей и словесною речью. Как животное отличается от растенья осмысленною побудкою и образует особое царство, так и человек отличается от животного разумом и волей, нравственными понятиями и совестью и образует не род и не вид животного, а царство человека. Посему нередко человек значит существо, достойное этого имени».
Мы в 1970-х были — помоечные люди. Из тех, кто собирал по помойкам обломки старого Петербурга. Даже Данька наш — ему тогда было пять лет, но он видел, что делают родители, — однажды притащил со двора гигантский том в переплете телячьей кожи, который лежал в луже. Это была родовспомогательная книга XVIII века — на немецком, с потрясающими гравюрами.
Для театра «Синий мост» собирали с помоек стулья. И вот зрительный зал из четырех рядов: ампирный стул, рядом венский стул, очень буржуазный стул 1890-х, сталинский стул… Стоят одним строем. Ветхие, не ремонтированные. В театре должна быть люстра. Нашли огромный абажур в лоскутьях рваных кружев. Немножко подлатали — и повесили.
Все это давало время, ощущение жизни, судьбы вещей. Ощущение города.
Мы ходили по Ленинграду с Эдуардом Кочергиным. Театр давал объявление — и мы покупали у старушек подлинные вещи для моего спектакля «Последние». А что-то на свои рубль-два покупали сами.
Дома до сих пор есть бамбуковая трость с костяной ручкой, купленная тогда за рубль. Через десять лет я неловко дернул, рукоять сломалась. Оказалось, — внутри шпага. Испанский клинок.
Я носил котелок 1911 года рождения. Лондонский. Новый. У старушки приобретенный в таких же странствиях «по объявлению».
Ходил в дохе из собачьих шкур, купленной на рынке в Красноярске: там такие — из кусков собаки, мехом наружу, плохо дубленые, с жуткой вонью — покупали для подледной ловли. А я в ней ходил по городу. Еще и в котелке, с тросточкой.
А Гета в 1970-м году носила длинное пальто из шинельного сукна — приталенное, на молнии до полу.
И красноярцы, когда видели нас на улице, восхищенно говорили: «Наш ТЮЗ, тля, и в Париже блистать будет!»
— Вы же и блистали! Потом. Через четверть века.
— Мы и в 1970м мерили себя на Париж. На выдуманный, конечно, Париж: другого у нас не было.
…В 1998-м со мной случился инфаркт. А через две недели надо было ехать на Авиньонский фестиваль с моим спектаклем «К.И. из «Преступления».
— И это был первый ваш Авиньон. Десять спектаклей на главном в мире театральном фестивале.
— Да. Первый Авиньон. Потому что на следующий год случился второй. Гета отвезла туда свою «Грозу», которая имела там немыслимый успех, и которую посетили великая Мнушкина, а также мой земляк Някрошюс дважды. Оба говорили, что на этот спектакль надо посылать своих артистов, чтобы учились.
— Но вернемся к первому Авиньону и первому инфаркту.
— …Я как-то ничего особенного не чувствовал. А Гете врачи говорили каждый день: «Если завтра не умрет, то, возможно, будет жить». Я велел Гете ехать в Авиньон вместо меня. По сей день она не может простить мне моей жестокости: муж умирает, а она поедет?! Но врач настоял: «Не перечьте ему ни в чем, иначе он умрет».
Она согласилась — а я составил ей список дел во Франции.
Там были разные пункты. Кроме сугубо творческих и организационных там были, например, такие: купить шляпку, поехать по Роне на пароходике, заглянуть по соседству в Арль, к Ван Гогу. До сих пор этот список хранится в доме — как обвинительный документ против меня.
И был чудный момент чуть позже. Я лежу уже не в реанимации, а в палате на десять больных. Никаких мобильников еще нет.
Лежу. Поздний вечер. Вдруг дверь открывается — и шатающийся, хотя уже ходячий больной спрашивает: «Тут есть Гинкхас? Сейчас по радио сказали: «Если кто лежит в 59-й больнице, зайдите в палату такую-то и скажите этому Гинкхасу: премьера в Авиньоне прошла хорошо!»
Выяснилось: после спектакля Гета подбежала к Сереже Бунтману — корреспонденту «Эха Москвы», который находился тогда в Авиньоне — и сказала: «Вы выходите в прямой эфир отсюда? Передайте в больницу…»
Ну вот. Полжизни я вам рассказал. Дальше устал.
…Естественно: было еще много историй. Часть их рассказана в нашей книжке «Что это было?». Ее спектакль 1984-го года «Вдовий пароход» — первый спектакль в Москве (телеверсию показывают до сих пор). Мои метания в конце 1980-х между МХАТом, театром Моссовета, ГИТИСом. Потом Гета — главный режиссер МТЮЗа, ее «Собачье сердце» — и… дальше вы знаете.
— Дальше вся Москва знает. Та ее часть, которая в принципе в театр ходит.
— Я ей здесь все время мешаю. Помогаю и мешаю. Помогаю, ставя спектакли, а мешаю, вмешиваясь в руководство, когда мне кажется, что что-то не так. Вмешиваюсь, абсолютно неумело и неправильно. Но она вынуждена терпеть: все-таки замужем за мной. Ну и я все-таки неплохой режиссер.
Хотя ставить во МТЮЗе «Макбета» (первую версию я поставил в Финляндии) она после инфаркта мне запретила. Уже шли переговоры с очень интересными артистами. Но «Макбет» — «заклятая» пьеса. И главный режиссер театра Яновская директивно сказала: «Никаких больше «Макбетов».
В России я ставлю только во МТЮЗе. Потому что Сергей Бархин, наш друг и неизменный наш сценограф, наставительно сказал: надо в дом все нести.
И всю жизнь я живу в своем оазисе. Который ею построен вокруг меня.
Раньше я считал, что спектакль о любви — это как-то узко. Надо как-то глубже копать, философичнее что ли. А Гета всегда ставила о любви: «Гроза», «Трамвай «Желание», «Жак Оффенбах, любовь и тру-ля-ля», «Свидетель обвинения» и так далее. И даже ее «Собачье сердце» было о трагически позднем обретении чувства любви, которое профессору Преображенскому не было знакомо. И тут вдруг в последние годы у нас с Гетой на сцене МТЮЗа возникла как бы некая перебранка о «странностях любви»: моя «Медея», ее «Прощай ты, ты, ты…», моя «Леди Макбет нашего уезда», ее «С любимыми не расставайтесь», вдогонку я поставил еще «Кто боится Вирджинии Вулф?», а она сейчас — пронзительный спектакль про нашу паскудную жизнь, где этот негодяй Амур, то есть божок любви, шастая по миру, стреляет из своего лука в кого ни попадя, а человеки, и я и вы, потом страдаем.