Архив рубрики: Пресса

Вадим Рутковский «ВКУС МЕДА» Генриетты ЯНОВСКОЙ

Кино Парк 01.02.2004

На огненном рубеже 80-90-х годов спектакли Генриетты Яновской («Гудбай, Америка!», «Собачье сердце» etc) будоражили общество и мгновенно попадали в театральные хрестоматии. Последние работы Яновской – трехгрошовая оперетта «Жак Оффенбах, любовь и тру-ля-ля» и стильный детектив «Свидетель обвинения» – проигрывали старым в темпераменте. Премьера нового сезона «Вкус меда» – постановка уверенная и жесткая. Отверженные души с лондонского дна заточены в неуютный мир сценографа Сергея Бархина, мир, рожденный из желтого нищенского картона, металлических балок, диагоналями разрезающих сцену, продавленных коек и извергающей ржавую муть трубы. Безусловное открытие – юная Наталья Мотева в роли «вертлявого обглодыша» Джо, забеременевшая от черного моряка, который в версии Яновской превратился в призрачного принца, являющегося под дуэт Сержа Гинсбура и Джейн Биркин «Je t’aime… moi non plus». Плохо то, что пьеса Шейлы Дилейни, обжигающе актуальная в конце 50-х и триумфально экранизированная «молодым рассерженным» британцем Тони Ричардсоном в 1961-м, сегодня кажется изрядно устаревшей, в отличие от использованных в проекте музыкальных отсылок к 60-м – песен Джона Леннона и The Beatles. Зато в случае этой полуудачи крупного мастера легко диагностировать, что именно стало причиной неприятной половинчатости – невнимание уважаемого театра к современной драматургии.

Наталия Каминская «Рассерженная дважды»

Культура 30.10.2003

Что он Гекубе? Что ему Гекуба?

У этого спектакля Генриетты Яновской есть славная предыстория. На рубеже 60 — 70-х годов молодая ученица Г.Товстоногова поставила пьесу Шейлы Дилени в одном из ленинградских театров, и спектакль стал событием на многие годы вперед. Очевидцы помнят все до мельчайших подробностей. И шоковое звучание пьесы (Ш.Дилени творила в русле мировоззрения «рассерженных молодых людей», столь близкого по времени тогдашнему советскому зрителю). И острая, нервная, предельно искренняя режиссерская манера молодой Яновской. И тот самый рискованный парный полет на канате — метафора первой и единственной для героини ночи любви.

Полет на канате есть и в нынешнем спектакле. Есть и другие (по утверждениям все тех же очевидцев) контуры прежнего режиссерского рисунка. Но интересно, что они вкупе с проблематикой и стилистикой пьесы Ш.Дилени значат для нынешних молодых людей? Ничего специально не спрашивая у режиссера ни до, ни после премьеры, смею утверждать: Г.Яновская на этот раз сознательно адресовала свой спектакль молодежи. Ни в «Гуд бай, Америка», ни в «Грозе», ни в «Иванове и других», ни в «Свидетеле обвинения» она не ставила перед собой никаких иных задач, кроме чисто эстетических. На этот раз, пожалуй, впервые за многие годы, добавился адресный момент. Поколению Сары Кейн, Ивана Вырыпаева и Василия Сигарева, однако, она адресует Шейлу Дилени. И хотя мать героини пьесы, Джо, отличается легким поведением; хотя сама героиня, живя на каком-то гнусном чердаке, всеми брошенная, ждет ребенка после случайно проведенной ночи с матросом; хотя эту героиню распирают юношеские комплексы одиночества и негативизма… короче, хотя пьеса остро конфликтна и по-своему колюча — она звучит ныне чуть ли не классическим образцом чистоты и наива.

На сцене МТЮЗа, в блистательных, как обычно, декорациях С.Бархина, изображающих тот самый чердак, некое трущобное поднебесье, льются, вместо потоков ненормативной лексики, прозрачные слезы ребенка.

Своевременно ли это? Вопрос, конечно, дурацкий. Можно заметить, что в 2003 году проблема — родить ли без мужа и без маминого согласия? — уже вовсе не проблема. Но с тем же успехом можно утверждать, что одиночество, обманутая любовь и не по возрасту свалившаяся ответственность за собственного ребенка были, есть и всегда будут реальной жизненной проблемой. И то и другое замечание имеют свои резоны. Как и музыка «Битлз», перекочевавшая из давней ленинградской редакции пьесы в нынешнюю, московскую, тоже имеет свое законное место. Более того, это сладостное «Sleep, my baby, do not cry…» словно переживает ныне второе рождение, ибо супервостребована молодым поколением.

Хорошая, однако, пьеса «Вкус меда»! Не в упрек авторам «Кислорода» или «Черного молока», у которых есть свои бесспорные достоинства, это сказано. А просто оттого, что столь тонко и последовательно прописанные гаммы душевных движений, столь отчаянно и бескомпромиссно провозглашенные жизненные дилеммы дорогого стоят. Не у автора этих строк, имеющего за плечами известный жизненный и театральный опыт, надо спрашивать: внятны ли эти дилеммы? А у зрительного зала. Такого плотного скопления тинейджеров давно не наблюдалось в партере Московского ТЮЗа. Сперва даже оторопь взяла: неужто культпоход? Но следом реакция зала, в которой были дозы и гогота, и шуршания, и (гораздо более продолжительные) звенящей тишины, и темпераментных аплодисментов, убедила: пьеса «работает» по полной программе.

Ловлю себя на мысли, что никогда прежде не доводилось, имея предметом спектакль Генриетты Яновской, столько внимания уделять темам побочным, а не собственно художественной ткани сценического произведения. Однако сам режиссерский выбор пьесы, да к тому же тень авторского ремейка, вызвали к жизни весь этот, быть может и не столь обязательный, «джаз». Мне лично понятен этот ход: чисто поколенчески Яновская логично не берет в соавторы высказывания драматургию типа «Кислорода». Однако высказаться надо. И рождается спектакль жесткий, нервный, по-своему трагичный. Но вместе с тем он «старомодно» строен, досказан даже в мелочах, насыщен метафорами, в которых вполне узнается почерк режиссера. И маета нелепых человеческих движений, и небытовая резкость интонаций, и игра пространства, когда физическая дистанция между героями читается как ощущение их одиночества или, напротив, душевной близости, — все это приметы знакомого театра Г.Яновской. Мать — Е.Александрушкина и дочь — Н.Мотева в этом спектакле забавно отыгрывают тему порочной наследственности. И та и другая любят «представлять», очень плохо умеют слушать ближнего, зато хорошо научились скрывать истинное состояние души. Дочь, однако, по-юношески резка (Н.Мотева временами просто срывается на откровенную истерику), а мать уже по-взрослому развязна. Что еще, помимо фрейдистских материй, роднит маму с дочкой, так это стойкое неверие в мужчину. Представители сильного пола будто ловят отсвет этого неверия и каждый по-своему его отыгрывают. Только мамашин муж — А.Тараньжин ерничает и комикует, а дочкин дружок Джеф — Н.Иванов зажат и иронично послушен.

Каким бы жестким и взнервленным ни был рисунок этого спектакля, в нем бездна мучительной любви и, как это ни парадоксально, море лиризма. Вот для чего и понадобилось сочинение Шейлы Дилени, «рассердившейся» много лет назад.

Марина Шимадина «Бочка дегтя со вкусом меда»

Коммерсант 09.10.2003

В Московском театре юного зрителя сыграли премьеру спектакля Генриетты Яновской «Вкус меда», адресованного зрителям старшего школьного возраста. В проблемах подросткового периода разбиралась МАРИНА ШИМАДИНА.

Был раньше в школе предмет «этика и психология семейной жизни». Его то переименовывали, то отменяли, то снова вводили в сетку – и все никак не могли решить, нужно ли говорить с детьми «про это» или пусть сами во всем разбираются. Главный режиссер Театра юного зрителя Генриетта Яновская решила, что нужно, хотя благодаря недетски сильным спектаклям Камы Гинкаса ТЮЗ давно стал по преимуществу взрослым театром. Для откровенного разговора с подростками Генриетта Яновская выбрала не какую-нибудь сказочку с нравоучительной моралью, а вполне взрослую литературу – пьесу англичанки Шейлы Дилени «Вкус меда», которую принято относить к «драматургии рассерженных». Гневная отповедь несовершенному миру, ставшая манифестом поколения Джона Осборна выглядит, с точки зрения современных прагматичных зрителей, инфантильной истерикой, но она должна быть созвучна мироощущению юного человека, переживающего кризис переходного возраста. Целый букет типичных подростковых проблем: конфликт с родителями – полное отсутствие взаимопонимания, потребность в материнской ласке и в то же время стремление к самостоятельности, общий негативизм и презрение к окружающему миру, переживание первой влюбленности, ранняя беременность. Дальше идут и вовсе узкоспециальные проблемы: психологический кризис беременности, предродовой синдром, страх перед материнством и ненависть к будущему ребенку. В общем, сходив на спектакль, этику и психологию семейной жизни вместе с сексуальным воспитанием можно смело прогуливать. По крайней мере, «Вкус меда» очень наглядно объясняет, чего и как делать не надо.

Генриетта Яновская не стала хоть сколько-нибудь поэтизировать юношеский протест. Героиня спектакля выведена столь несимпатичной особой, что самая отъявленная нигилистка не захочет быть похожей на эту серую неказистую мышку. Джо (Наталья Мотева) совершенно лишена признаков женственности: ходит косолапя, говорит, будто рубит дрова, а любовные признания произносит как рапорт. Любовные сцены вообще решены на удивление ходульно. Он в белом исподнем появляется из глубины сцены в лучах театральных прожекторов, подтягивается на перекладинах, демонстрируя отличную физическую форму, и деревянным голосом обменивается с подружкой шаблонными фразами про силу своего чувства. Такое кого угодно отпугнет от ранних случайных связей.

Зато мамаша Джо, молодящаяся резвушка Элен в исполнении Екатерины Александрушкиной выглядит куда привлекательнее. Эксцентричная клоунесса с копной рыжих кудрей, решающая все проблемы с помощью рюмочки виски и не утруждающая себя утомительной рефлексией по поводу несовершенства окружающего мира, даст сто очков вперед своей рассерженной дочери. Художник Сергей Бархин придумал для спектакля отличную декорацию: стена, пересекающая сцену по диагонали, и подходящие к ней наклонные фермы сделаны из материала, похожего на гофрированный картон. Это асимметричное пространство и непрочный материал жилища создают неуютную атмосферу зыбкости и неустроенности существования. А торчащая из стены труба, из которой время от времени на сцену стекает что-то недвусмысленно гадкое, не оставляет иллюзий насчет того, в какой именно субстанции живут герои пьесы. Так что соблазн отведать вкуса меда у юных зрителей будет отбит надолго.

Алена Карась «Оглянись во гневе»

Российская газета 07.10.2003

В московском ТЮЗе состоялась премьера одной из самых знаменитых пьес 60-х годов

«ВКУС меда» был написан в конце 50-х, когда в Англии появились «рассерженные» молодые люди, которым захотелось описать жизнь своего поколения «как она есть», расквитаться с поколением родителей, выкрикнуть свои гневные слова буржуазному обществу. Пьеса «Оглянись во гневе» Джона Осборна стала едва ли не главным символом этого времени.

А на его излете появилась нежно-поэтическая, почти в духе Уильямса, пьеса Шейлы Делейни. Ее очень любили в 60-70-е годы. В 1961 году ее экранизировал англичанин Тони Ричардсон. У нас она шла по всей стране — от Ленинграда до Красноярска, где ее в конце 60-х поставила сама Генриетта Яновская.

Как ни трактуй сегодня этот внезапный ностальгический всплеск, возвращение к ранним 60-м, в случае Яновской очевидно одно: эта старая пьеса явно вписывается в логику ее художественных и человеческих интересов. Она — вослед «Грозе» — исследует тонкие, легко и горько разрываемые связи между отцами и детьми, истерический и болезненный характер этой связи, так испорченный земной цивилизацией за последние две тысячи лет. Генриетта Яновская предстает здесь настоящим поэтом этих мрачных и безнадежных, истерически-взвинченных и мучительных семейных уз.

Ее спектакль, оформленный изысканной фантазией художника Сергея Бархина, превращается в нескончаемую рефлексию на эту тему. Дом, в который вселяются мать и дочь, похож на продырявленную насквозь картонную коробку. Его единственная «стена», стилизованная под гофрированный картон, насквозь пробита дырами. Сквозь эти-то дыры проникает сюда призрачный внешний мир, образуя тревожные и восхитительные в своей строгой графичности полосы света и тени. В этой чересполосице и двигаются актеры: внезапно в луче света проявляются лицо и руки, тогда как все тело погружено во тьму.

Эта изысканная светопись, созданная Бархиным и Яновской, — лучшее, что придумано в спектакле. Сам же спектакль кажется чрезмерно подробным и длинным. Пьеса проще, чем та подробная и утомительная тщательность, с которой она рассказана.

Удивительным образом пьесу, которую в 60-70-е годы ставили в основном о жажде любви, Яновская сочиняет как историю изуродованной юной души, которая, не успев выправиться и окрепнуть в лучах любви, вновь оказывается на грани существования. Юная Джо рожает в кромешном одиночестве, среди мерцающих лучей света, пробивающихся сквозь картонные дыры.

В партитуре Яновской — только свет и тень. Так она работает и с актерами. Молодые мужчины в жизни юной Джо — почти карикатуры. Даже если это нежный и заботливый гомосексуалист Джеф (в очередь — Николай Иванов, Николай Качура), который постепенно овладевает сердцем юной сумасбродки, то и он сделан довольно комично. Не говоря уж о водевильном матросе, грубом и неотесанном (Андрей Финягин). Последний муж матери Питер (в очередь — Дмитрий Куличков, Александр Тараньжин) — не менее карикатурный пьяница.

Только женщины — мать и дочь — удостоены в спектакле подробной душевной жизни. Элен (Екатерина Александрушкина) и Джо (Наталья Мотева) — две ярко раскрывшиеся актерские индивидуальности театра. Хрупкая и нервная, как героини Уильямса, Джо — Наталья Мотева играет важнейшее чувство: попытку внести в свою жизнь мягкость и неагрессивность. Она ведет вечную войну с собственной матерью. И только постепенно открывается навстречу чужой нежности и заботе, даря ответную любовь застенчивому студенту-гомосексуалисту.

Интересно, как пересекаются сюжеты в нынешнем театральном сезоне. Совсем недавно лучшей пьесой фестиваля «Новая драма» была названа пьеса Петрушевской «Бифем» о двухголовом существе матери-дочери, об их любви-ненависти. До этого триумфа удостоился спектакль МДТ «Московский хор» по пьесе все той же Петрушевской. В нем тоже речь об уродливых отношениях поколений в одной семье. Просветление этих отношений, попытка изменить их любой ценой — это больше чем семейная проблема. В этих приватных семейных историях театр точно пытается разглядеть причины уродливого мира, нравственной деградации, которой он подвержен. Кино отвечает театру мужскими, исполненными красоты и любви историями — «Отец и сын» Александра Сокурова, «Возвращение» (рабочее название «Отец») Андрея Звягинцева. Это простое наблюдение, возможно, нам еще предстоит осмыслить.

Для Яновской во всяком случае история о вкусе меда, о вкусе любви — это история об истерически-болезненных отношениях, о необходимости и невозможности их преодолеть. Три с лишним часа такого взвинченного театра оказываются изрядным испытанием для публики. Впрочем, Яновская, очевидно, этого испытания и добивалась.

Марина Давыдова «Привкус времени»

Известия 07.10.2003

Генриетта Яновская поставила в МТЮЗе пьесу Шейлы Дилени «Вкус меда»

Несколько лет тому назад Яновская взяла тайм-аут, легла на дно, ушла в подполье, перестала баловать нас своими спектаклями, а поскольку у нас, как, собственно, и везде, каждый крупный режиссер на счету, театральная палитра Москвы явно обеднела. Новая премьера ТЮЗа стала для всех, кто любит этот театр двойного подчинения (рядом с Яновской всегда на посту ее неизменный муж и соратник Кама Гинкас), премьерой долгожданной. Очень долго жданной.

Случилось так, что примерно за неделю до премьеры в Москве закончился фестиваль «Новая драма». Вряд ли Яновская планировала заранее это соседство и вряд ли оказалась ему рада, но обращение к полузабытой пьесе Шейлы Дилени обрело в контексте повального увлечения текстами молодых драматургов совершенно неожиданный смысл. Дело в том, что «Вкус меда» полвека назад тоже был «новой драмой», причем со всеми накожными признаками оной. Пьеса Дилени, как и пьесы ее «рассерженных» товарищей по перу, впитала в себя дух времени, вывела на сцену новых героев, изменила лексический состав драматургического языка, походя обнаружила социальные язвы английского общества и скорректировала систему его ценностей.

«Я современная… Я иду в ногу с самой собой». Этой сакраментальной репликой из «Вкуса меда» начинается предисловие к сборнику «Семь английских пьес» (1968), в котором и появились впервые на русском языке опусы поколения «рассерженных». Читаешь и диву даешься. Сколько копий было сломано вокруг вошедших в сборник названий. Как возмущен был поначалу ими Лоуренс Оливье. Как очарован оказался он ими в дальнейшем. Сколько желчи, остроумия и красноречия потратил знаменитый английский критик Кеннет Тайнен, чтобы доказать эстетическую состоятельность своих кумиров и сбросить с парохода современности всю ту затхлую классику, которую еще не успели сбросить его соратники по борьбе. Рядом с громокипящим Тайненом нынешние, кажущиеся кому-то пылкими апологеты новой русской драмы вроде Михаила Угарова выглядят тихонями и коллаборационистами. Вот тогда рубились так рубились. И что?

Кто сейчас в здравом уме и твердой памяти будет перечитывать произведения «рассерженных», включая такой оглушивший всех в свое время хит, как «Оглянись во гневе» Джона Осборна. Какой энциклопедист помнит имена Бернарда Копса, Брендана Биэна или Арнольда Уэскера. Из всех семи пьес сборника лишь одна пережила свое время — «Сторож» Гарольда Пинтера. Но ясно как день, что произведения великого абсурдиста попали в «новую драму» по чистому недоразумению. «Сторож» — вечно новая драма. Пьеса на все времена.

Что заставило Яновскую обратиться к преданному забвению тексту, догадаться несложно. Тридцать лет тому назад она уже ставила «Вкус меда» на сцене питерского МДТ и стяжала фантастический успех. Слово «культовый» в те годы еще не знали, но никак иначе спектакль Яновской теперь и не назовешь. Рядом с драматургией «рассерженных» наша оттепельная драма казалась диетической пищей. Героиня приживает ребенка от какого-то негра-матроса, который ее поматросил и бросил. Н-да! Мать у нее, как бы это поприличнее выразиться… Эге!! Живет эта самая девушка — беременная уже — с каким-то непонятного вида и назначения юношей, который ей готовит, стирает, гладит и распашонки шьет. Так-так-так… С девушкой он не спит. И вообще он, кажется, с девушками не спит. А с кем же он спит-то? Ух ты!!! Весь спектакль, сделанный, кстати, не брутально и не шокирующе, а, напротив, очень возвышенно и лирично, сопровождала музыка «Битлз». Самых настоящих — не дома под подушкой, а в театре при большом скоплении людей услышанных «Тхе Битлз». Это было круто. Реально круто. Это сносило крышу.

Во «Вкусе меда» Дилени и соответственно спектакле Яновской не было детективного сюжета, хитрых перипетий и неожиданной развязки. В них был терпкий вкус жизни. Настоящей жизни. Подлинной. Запрещенной и запретной. И обыденное течение этой самой жизни само по себе содержало эстетический заряд. Ее подробное проживание было в новинку и в диковинку. Чему прикажете дивиться сейчас?

На фоне нынешней «новой драмы», в подробностях описавшей нам все известные медицине перверсии и всех зафиксированных социологами маргиналов, жизнь английских социальных низов и образ латентного гомосексуалиста уже как-то не бодрят. После такого гениального певца обыденности, как Людмила Петрушевская, новый язык, новые герои и новые коллизии Шейлы Дилени кажутся детской игрой в крысу.

Яновской явно хотелось не просто материализовать успех, а вернуть былое. Продлить его очарованье. Но такая театральная ворожба заведомо обречена. В реку времени не ступить дважды. Ее бурные потоки неумолимо размыли и очарование пьесы, и свежесть режиссерских приемов. Отсутствие интриги оборачивается скукой. Искренность выглядит фальшью. Не только песни «Битлз», но даже запузыренный в финале хит Deep Purple с гениальными гитарными переборами применительно к тексту Шейлы Дилени звучат сегодня не откровением, а банальной музыкальной иллюстрацией. А чем еще прикажете иллюстрировать английскую драму конца 50-х?

Дело не спасают ни как всегда изящные декорации Сергея Бархина — прорезающие сцену по диагонали, словно упавшие и придавившие героев балки и дырявая стена, в которую проникает волшебный свет, — ни прекрасно поставленный театральный свет Глеба Фильштинского, ни явно способная дебютантка Наталья Мотева в роли поматрошенной и брошенной Джо. Сам матрос, красиво раскачивающийся на канате (так же качался он, по свидетельству старожилов, тридцать лет назад), заставляет теперь вздрогнуть и вспомнить красивых мальчиков из спектаклей Виктюка. (Минуточку, а кто из них гомосексуалист, начинает лихорадочно соображать зритель, смутно помнящий содержание пьесы, — этот или тот, который потом распашонки шить будет.)

В этом «Вкусе меда» больше нет вкуса жизни. В нем есть лишь привкус неумолимого времени, разрушающего иллюзии, хоронящего надежды, ставящего все по своим местам и безжалостного даже к очень талантливым людям.

Нина Агишева «У меда вкус шестидесятых»

Московские новости 07.10.2003

Новый спектакль Генриетты Яновской — о невозможности докричаться до близкого человека

Генриетта Яновская поставила в Московском ТЮЗе пьесу английского драматурга Шейлы Дилени «Вкус меда», которая вся — из другой эпохи, из начала шестидесятых годов прошлого века, когда в литературе господствовал так называемый кухонный реализм, а на его вовсе не поэтической почве произросли главные лирические откровения времени вроде баллад бессмертных «Beatles». Они звучат и в новом спектакле, настраивая отцов и детей на некую общую тональность в восприятии той невеселой и даже мрачной истории, которую им рассказывают.

Взрослая дочь и еще молодая мать снимают убогую квартиру где-то на окраине, рядом с бойней и кладбищем. Все в их жизни так же зыбко и непрочно, как окружающие их картонные стены в дырах (художник Сергей Бархин), так же неудобно и неопрятно, как полутемная комната, в которой шуршит под ногами оберточная бумага. Обе жаждут любви — и не замечают проблем друг друга. Под Рождество мать исчезает с очередным кавалером, и сходящая с ума от одиночества и тоски дочь пускает к себе чернокожего матроса. Ее родами, когда вот-вот должен появиться цветной ребенок, и завершается рассказ, главное в котором, конечно, не сюжетная канва, а яростные, эмоционально взвинченные диалоги безуспешно пытающихся понять друг друга людей. В сущности, Яновская поставила спектакль об одиночестве, о невозможности достучаться, докричаться до самого близкого человека, о страхе и ужасе, который охватывает неприкаянную человеческую душу и который одинаков во все времена. Каждый бежит от него, как умеет: мать пьет, дочь проклинает всех вокруг и отчаянно старается быть ни на кого не похожей, снова и снова проигрывая знакомую каждому историю.

Режиссер ставит перед актрисами разные задачи: Екатерина Александрушкина — мать выглядит скорее комически, Наталья Мотева — дочь играет вечную трагедию юности с ее неуверенностью в себе, готовностью принять за принца первого встречного и абсолютной неспособностью прощать. Напряжение любви-ненависти в отношениях этих двоих то ослабевает, то усиливается, но держит постановку. В пьесе действуют также мужчины, хотя спектакль получился женский, главную тему в нем ведут героини: неслучайно мужчинам придуман особый, хореографический рисунок роли — возлюбленный матери свою партию почти танцует, а чернокожий матрос раскачивается на канате под колосниками. Есть, правда, Джеф Николай Иванов, полуюноша-полудевушка, который готов окружить героиню заботой и любовью, но она, как и ее мать, оказывается к этому не готова.

Неторопливо проживаемый текст, бытовые подробности, психологические паузы и любовные сцены под шепот Сержа Гинзбура и Джейн Биркин выглядят просто вызовом по отношению к тому небрежно-формальному языку, на котором предпочитает разговаривать с молодыми нынешняя продвинутая режиссура. Но то ли у Московского ТЮЗа уже есть свой, на серьезном театре выращенный зритель, то ли история юной Джо, ненавидящей и мать, и всех вокруг, оказывается заразительной — зал благодарно принимает эту не по-детски горькую драматическую повесть. Самое сильное в ней — неутоленная жажда любви и понимания у всех героев, те самые «светлые моменты», которые, как говорит Джеф, делают возможной самую отвратительную и грубую жизнь. За взаимными проклятиями и перебранкой матери и дочери, за истерикой Джо сквозит такая тоска по другой, чистой и прекрасной жизни, что не разделить ее невозможно.

Когда-то такие спектакли закрывали как «чернуху», хотя они были оптимистичнее и целомудреннее остальных, сегодня принято изнанку действительности камуфлировать трюками и хохмами, — суть от этого не меняется. «Тяжела жизнь», — как говорили чеховские персонажи. Театр Яновской так серьезно относится к этому обстоятельству, что выглядит невероятно трогательным и даже беззащитным. Если откликнуться на его чистый звук, поверить ему — получишь ни с чем не сравнимое удовольствие. Московский ТЮЗ попытался воскресить время, когда такой язык был особенно любим и понятен, а все беды и горести разрешались незамысловатыми песнями про дорогу домой и земляничные поляны. Проблемы, конечно, оставались, но на душе становилось легче, как и после вернувшегося на московскую сцену «Вкуса меда».

Александр Соколянский «С видом на бойню»

Время новостей 07.10.2003

В ТЮЗе появился спектакль «профильного» репертуара

Генриетта Яновская, главный режиссер Московского ТЮЗа, пропустила два сезона подряд; последней ее премьерой был детектив Агаты Кристи «Свидетель обвинения» (весна 2001-го), в котором главную героиню уверенно и элегантно сыграла вернувшаяся на сцену Ольга Демидова. Эту работу вряд ли стоило называть проходной, но ни при каких обстоятельствах язык не повернется назвать ее этапной. Крепкий и остроумный спектакль с неожиданной, как и полагается хорошему детективу, развязкой: человек, который возьмется написать историю российского театра конца ХХ — начала ХХI века, помнить о нем не обязан. О «Собачьем сердце», выпущенном Яновской в 1987-м, — непременно, о «Грозе» (1997) — непременно, о пародийном мюзикле Good-bye, America!!! (1989) — в зависимости от листажа, а без «Свидетеля обвинения» история как-нибудь обойдется.

Понадобится ли историку спектакль «Вкус меда», поставленный по пьесе Шейлы Дилени, сказать трудно. Смотря как он построит свою книгу. Если по хронологии, по наиболее важным театральным событиям, случившимся за такой-то и такой-то отрезок времени, — скорее всего не понадобится. На крупное событие позавчерашняя премьера, что называется, не тянет. Если же писать историю театра как историю наиболее важных режиссерских судеб, по примеру Анатолия Смелянского (его «Предлагаемые обстоятельства» пока что лучшая из книг о русском театре второй половины ХХ века), то из главы о Яновской «Вкус меда» никак не выкинешь. В биографии режиссера этот спектакль представляется довольно существенным.

«Вкус меда» — пьеса о неприкаянной молодежи конца 50-х, о том самом поколении, которое прозвали «рассерженными молодыми людьми» (аngry young men); Шейла Дилени (р. 1939), не шибко образованная провинциалочка из Ланкашира, сочинила эту пьесу в 18 лет и мгновенно прославилась: сначала в Англии, потом в Америке. На Бродвее «Вкус меда» шел с октября 1960-го по сентябрь 1961-го, выдержал 376 представлений (до февраля 1961-го — в театре Lyceum, затем в театре Booth) и удостоился премии драматических критиков. Двумя годами позже Шейла Дилени переработала пьесу в киносценарий, и в ее лавры вплелась премия Американской киноакадемии.

Дальше, однако, дело пошло со скрипом: вторая ее пьеса, «Влюбленный лев», успеха не имела. Время «молодых рассерженных» кончалось, Шейла Дилени оставила театр, писала для кино и ТВ, последние сведения о ее творчестве относятся к началу 80-х. Кажется, она еще жива.

Во «Вкусе меда» пять персонажей: девушка Джо, ее непутевая мать Элен, алкоголик Питер, представитель среднего класса (любовник, а затем муж матери), крутой негр Джимми и трогательный гомосексуалист Джеф. Классово чуждый Питер, конечно, является отрицательным персонажем.

Место действия: трущобы, грязная квартира, из окна открывается вид на бойню («…Входят свиньи, бараны, коровы, а выходят свинина, баранина, говядина»). Язык, стиль взаимоотношений соответствуют обстановке. Матерная брань и прочие обиходные непотребства отсутствуют: ой, хорошо!

Фабула: Элен, соблазненная перспективой замужества и достатка, бросает свою дочь в нищете; Джо беременеет, проведя первую и единственную ночь с Джимми; Джеф всячески опекает одинокую, порядком озлобленную девушку, она постепенно привязывается к нему; возвращается мать, которую выгнал из дому Питер, и выгоняет Джефа. Оглядываясь назад, можно заметить, что Шейла Дилени была несколько сентиментальна (что и послужило залогом триумфа на Бродвее), но хеппи-энды она ненавидела так же люто, как и лидер «рассерженных молодых» Джон Осборн.

Вполне понятно, что пьеса Дилени должна была заполнить лакуну в афише Московского ТЮЗа: долгие годы единственным спектаклем о половозрелых подростках здесь были «Романтики» Ростана. Однако прагматические соображения (репертуарные в частности, кассовые в особенности) никогда не были для Генриетты Яновской решающими: в лучшем случае она может их учесть, но она не способна ими руководствоваться.

Яновская — хороший главреж и любит выводить в люди молодых артистов. В ее спектаклях сделали себе имя Юлия Свежакова, Игорь Гордин, Евгений Сармонт; «Вкус меда» обяжет критиков и, хочется верить, кинорежиссеров обратить внимание на Наталью Мотеву (впрочем, она уже сейчас снимается у Юрия Германа). Мотева отменная актриса на роли «прекрасных дурнушек», она играет смело и напористо, превосходно справляясь с той преувеличенной резкостью жестов и интонаций, с той стилистикой «правдоподобия, заостренного до неправдоподобия», которую предлагает своим артистам Яновская. Состав жизни в спектаклях Яновской всегда сгущен, перенасыщен: если его взбаламутить (вспомним учебники), в нем образуются кристаллы, и эта метаморфоза душевного вещества — самое драгоценное для режиссера. Актер либо умеет существовать в этом состоянии перенасыщенности, либо нет; в последнем случае ему ничего не остается, кроме как прятаться за карикатурной характерностью. Екатерине Александрушкиной (Элен) во «Вкусе меда» приходится агрессивно комиковать; Мотева играет всерьез и по делу. Может быть, ей пришлось бы трудно в менее плотной атмосфере, но тут она чувствует себя естественнее, чем рыба в воде. Тем не менее предположить, что Яновская ставила спектакль исходя из нужд актрисы, тоже немыслимо: выбор этого режиссера в основном определяется личными нуждами. Для режиссеров ее поколения крайний индивидуализм был залогом творческой состоятельности.

Известно, что Яновская долго искала пьесу о/для молодежи, усиленно читала новых «новых», выделила для себя кое-какие имена (но не тексты) — и, наконец, вернулась к доброму старому «Вкусу меда». Можно погадать о причинах, начиная с самой формальной: режиссер и автор пьесы почти сверстницы. Думаю также, что Яновская привыкла доверять людям, имеющим опыт беды и бедности больше, чем клубным завсегдатаям (пошлей которых только недотепы, притворяющиеся клубными завсегдатаями); Шейла Дилени, которая в свои восемнадцать успела помыкаться, работая то помощником продавца, то клерком на молочном складе, то билетершей, должна быть ей по-человечески симпатична. Главное, однако, свойства не автора, но самой пьесы: ее пронзительное, наивное человеколюбие и яростный, стопроцентно искренний морализм. Давно бы уже пора заметить, что «рассерженные молодые» были такими моралистами, что куда до них чопорным викторианцам.

И еще одно: при всей своей ироничности (иногда довольно безжалостной) Яновская, как мне представляется, наделена довольно сильным инстинктом ответственности и уважает это качество в людях. Человек должен быть готов ответить за все, в особенности за свои слова. Текст, в котором чувствуется умение автора в любой момент прогнуться: ну да, мол, я так сказал, но вы же понимаете, что это не вполне всерьез, мы же современные люди и т.д., — да, он может быть чертовски талантлив (мне, впрочем, такие не встречались), но все равно он вызывает чувство некоторой брезгливости. Однако это самое «не-вполне-всерьез-вы-же-понимаете» очень свойственно новым «новым» и является, по моему мнению, органическим пороком пьес Вырыпаева, Курочкина, бр. Пресняковых и далее по списку.

Шейла Дилени за свои слова отвечала и хотела отвечать. Может быть, поэтому она сумела сказать так мало.

Александр Соколянский «Человек c ядром»

Страстной бульвар, 10 01.10.2008

«Роберто Зукко» в МТЮЗе и «императив значительности»

1.

Для начала мне необходимо изложить факты, известные многим: прошу их извинить меня и постараюсь быть краток. Во-первых: последняя пьеса Бернара-Мари Кольтеса «Роберто Зукко» (1988) основана на реальных событиях. Ее заглавный персонаж — молодой француз итальянского происхождения, который в середине 70-х годов ХХ века убил своего отца, был посажен в тюрьму, сбежал и убил еще троих человек без всякой очевидной причины. Во-вторых: на суде Зукко (в жизни его звали чуть иначе; Кольтес изменил фамилию так, чтобы в ней звучало итальянское zucchero – «сахар») был признан невменяемым. Одно из юридических определений невменяемости – «неспособность отличить добро от зла и непонимание последствий своих поступков» — нам стоит запомнить; поэт Тимур Кибиров не зря написал, что это – «…идеальное определение / нынешнего состояния культуры, / да и мира вообще». («С тихой ненавистью просматривая…»). В-третьих: сорокалетний Кольтес сочинял эту пьесу, зная, что умирает; умер он в апреле 1989 от редкой в те годы болезни, позднее названной СПИДом. Это очень помогло сделать Кольтеса культурным героем нового либерального истэблишмента.

В программке МТЮЗа его назвали «бунтующим интеллектуалом». О существительном можно спорить: Кольтес, не желая считаться новым «интеллектуалом», все-таки им являлся. Эпитет же дан явно по ошибке: «бунтующим» он не был никогда. Талантливый, нервный, под конец совсем несчастный, ненавидящий свою жизнь и обожающий самого себя содомит: его, если угодно, можно назвать нигилистом, но никак уж не бунтарем. Не идет звание бунтаря и его герою; на языке христианской культуры о Роберто Зукко можно сказать: «бесноватый».

Проследим стволовую линию: Кольтес – Альбер Камю (связи с «Калигулой» и «Посторонним» в «Роберто Зукко» очевидны) – Достоевский. Все помнят, как много для молодого Камю значили «Бесы» и, в особенности, образ Кириллова (точнее, образ мыслей Кириллова; не его душевных свойств). Всем понятно, как оборачивает для себя французский экзистенциализм идею преступления, совершенного ради «великой идеи». Однако в пьесе Кольтеса убийства ни с какой «великой идеей» не знакомы: попытаемся почувствовать не только разницу, но и глубину сходства. Героям Достоевского бесы в обмен на душу сулят многое: Раскольникову — возможность «стать Наполеоном», Кириллову – право возомнить себя «Человекобогом». Альберу Мерсо в «Постороннем» и Калигуле напоследок дана полная осознанность метафизического выбора: это тоже немало. Герой Кольтеса почти ни на что не претендует («Больше всего на свете я люблю снег в Африке») и ничего не получает. Для инженера Кириллова, императора Калигулы, отщепенца Зукко общим знаменателем остается все менее нуждающаяся в прикрытиях, все более хищная и самодовольная бесноватость. Изничтожающая числитель.

Вспомним и о боковых ветвях этого ствола: знаменитый пассаж Андре Бретона во «Втором манифесте сюрреализма» (1930) гласит: «Самый простой сюрреалистический акт состоит в том, чтобы с револьвером в руке выйти на улицу и стрелять наугад, сколько можно, в толпу», — чем не Зукко? Но, если принять написанное всерьез, без скидки на запланированный эпатаж, то и здесь в обмен на душу сулилась хотя бы новая эстетика. Бедному герою Кольтеса бесы не предлагают ничего, а свое все-таки берут, да еще с наваром. Заполучать душу, давши взамен ничто – да, этому они научились.

Как им противиться – вот вопрос, который для Камы Гинкаса оказался, говоря в терминах Станиславского, «сверхсверхзадачей». Исчерпывающего ответа в его спектакле зритель, разумеется, не найдет (Гинкас вообще не мастер давать исчерпывающие ответы), но, если нам повезет, мы обнаружим по ходу действия кое-какие полезные подсказки.

2.

С первой же минуты спектакль Гинкаса вступает в веселый, отчасти даже игривый, но донельзя серьезный (как оно совмещается? – по-разному: спросите хоть у Сократа, хоть у Венедикта Ерофеева) спор с пьесой. Напомню: Кольтес задает в качестве камертона велеречивый эпиграф: «…Разверзнется солнечный диск, и из него восстанет фаллос, рождающий ветер…», и еще что-то, столь же мудреное, со ссылкой на т.н. «Литургию Митры». Как только этот ветрено-солярный пенис уберется на место, в пьесе начнется диалог тюремных охранников, Первого и Второго. «Ты что-нибудь слышал? – Нет, ничего. – Никогда ты ничего не слышишь. – А ты что, слышал что-нибудь? – Нет, но как будто бы да. – Так ты слышал или нет?» и т.д. Что забавно напоминает диалоги в пьесах Метерлинка или (это еще забавней) разговор мистиков в первой сцене блоковского «Балаганчика»: «Ты слушаешь? – Да. – Наступит событие. – Ты ждешь? – Я жду. – Уж близко прибытие…» и т.д., вплоть до ремарки: «Общий упадок настроения. Все безжизненно повисли на стульях».

Смешно? – ну, а то как же. Тем не менее, никто, от Патриса Шеро и Петера Штайна, давших этой пьесе путевку в жизнь, до Олега Рыбкина и Василия Сенина включительно, не хотел видеть здесь ничего смешного. В конце ХХ века Кольтес стал чем-то вроде племенного тотема; если ты вокруг него пляшешь, то ты свой, если нет – чужой. Гинкас решил: «Спляшу, да не по-вашему». И морок избыточной значительности начал рассеиваться.

Когда слова по-дурацки бессодержательны, имеет смысл предположить, что их произносят придурки. О, Господи – каких уморительных, неотразимых придурков Ты навеял режиссерскому воображению! Тюремные охранники Кольтеса стали у Гинкаса шаржированными вохровцами отечественной выделки: мордатые, с оловянными глазами, отупевшие от дембельской скуки. Нацепившие по полкило значков: на пилотку, на воротник, на грудь, и значки у них, кажется, не только воинские: «значки» вообще, переставшие что-либо значить и носимые как бижутерия.

У Первого (или у Второго? – я всегда путаюсь в числительных) в руках казенный, вполне естественный автомат, у другого – топор, доставшийся, ясное дело, в наследство от Родиона Раскольникова и, уточним, от Маркуса Гротта, от незабываемого спектакля «Играем “Преступление”», поставленного Гинкасом в 1991 году. Режиссер любит вонзить в новую постановку острую щепочку из старой, и вовсе не для того, чтобы поиграть с нами в «угадайку»: ну-ка, откуда взято? «Отзывающиеся предметы» важны для него самого: из спектакля в спектакль они переходят как эстафетные, потенциально волшебные палочки.

Существенно то, как они обыгрываются заново.

Один из охранников делает умное лицо и начинает объяснять, что убийцы – они совсем разные, и нельзя понять, чем они отличаются от тебя и от меня самого, да и что такое вообще – убийство… «Чистый порок» — отзывается собеседник. «Порок, порок… топорок!» — и с этими словами топор вкладывается в руки первому попавшемуся зрителю: на, пощупай, попробуй. Ты как – насчет убить?

Все это остается в рамках откровенного шутовства. Но очень скоро зрителю (особенно тому, который подержался за топорище) придется пережить со всей серьезностью: а ведь и правда, убить шутки ради, убить со скуки, убить нипочему – это случается сплошь и рядом. Рядом с тобою. И если ты сам не можешь, то ведь тебя могут. Ежедневно. Запросто.

Алексею Дубровскому и Сергею Лавыгину, которые играют в спектакле двух Охранников, двух Следователей, двух Полицейских, а также мимоходящих Мужчину и Женщину (эпизодическая роль Женщины удалась Лавыгину блистательно; куда до нее калягинской Тетке Чарлее) Гинкас поставил задачу: быть «шекспировскими шутами» и громоздить чепуху. Чем отвязней, тем лучше. Молодые актеры работают азартно и искусно, их отсебятинам не нарадуешься, особенно той, закрепленной, где они болтают меж собой о старом хрыче Гинкасе. Иногда кажется, что хулиганят они бессмысленно. Взять, например, сцену, где Следователи (Комиссар и Инспектор) беседуют, произвольно смешивая эстонский, грузинский, казахский и еще какие-то акценты (кажется, все, кроме еврейского), титулуют друг друга при этом «Камисса-ар Катанья? – Иншпекторр Дьеррек!» — зачем бы все это? А хотя бы затем, что в близлежащей сцене персонажи Кольтеса, пытаясь вспомнить фамилию заглавного героя, перебирают: «Цуккерато, Цуккерман, Сахаров, Свит…». И то: почему бы за «топорок» не взяться Цуккерману?

«Порок, порок… Топорок!» Кажется, именно на этой реплике в сценическом пространстве появляется Роберто Зукко. Не «идет по гребню крыши», как указано у Кольтеса, а выныривает из люка, на глазах у охранников, в упор его не видящих. Голова (взъерошенные волосы, веселые, звериные глаза), обнаженное по пояс, слегка вспотевшее тело, ноги в джинсах. И, напоследок, прикованное к левой ноге ядро: самое настоящее, каторжное, весом в полпуда, если не больше.

Это самая важная вещь в спектакле. Вокруг нее все и будет крутиться. Но сперва мы немного поговорим о человеке, к которому ядро приковалось.

3.

Сказать, что Эдуарду Трухменеву стали пророчить большое будущее сразу же после премьеры «Трамвая “Желание”», поставленного Генриеттой Яновской, было бы неправдой. В роли Стэнли Ковальского он забавно напоминал молодого Марлона Брандо, сам это понимал и не очень знал, как это отыграть. Оттого был неровен: в одной сцене тушевался, в другой перебарщивал с юмором, в третьей выставлял своего персонажа нарочитым, физиологически неприятным жлобом. Это, впрочем, премьерные впечатления, надо бы посмотреть, как роль изменилась за два с половиной года. За это время Трухменев, кажется, не только возмужал, но и нашел свою личную актерскую технику. В ней замечательно соединяются острота театральной игры, неподдельность душевных переживаний и любовь к резким виражам в логике сценической жизни. Решительно нельзя предсказать, как поведет себя его герой в следующую минуту (более того: чем лучше ты знаешь пьесу, тем менее предсказуем герой в спектакле Гинкаса). Впрочем, насчет «виражей» надо оговориться: Трухменев уверенно и красиво их закладывает, но роль Зукко обязывает обозначать также и сломы, срывы душевных движений: его как будто что-то дернуло, он и убил. Или, напротив, расхотел убивать. Эта «дерганость» в спектакле Гинкаса находит жутковато-остроумное внешнее выражение. Трухменев, как все знают, помимо атлетического телосложения наделен выразительной пластикой и, более того, умением продумывать пластический рисунок (в «Трамвае “Желание”» он, помимо прочего, строил хореографию). Ему вполне хватает физической силы, чтобы волочить по сцене ядро, якобы не обращая на него внимания, но мы-то не можем не видеть, как напрягаются мышцы, как плавный жест становится рваным и т.п. Можно сказать, что с душевной жизнью Роберто Зукко происходит то же, что и с телесной: она деформирована внешней тяжестью. Можно вспомнить и обыграть термин «психическое ядро» (в аналитической психотерапии «п.я.» — жизненный центр личности, из которого начинается структурное развитие сознания); в данном случае «центр личности» существует словно бы отдельно от самой личности. Можно также сказать, что ядро есть «грех», к которому прикован герой Кольтеса, и это простодушное объяснение будет по-своему верным. Во всяком случае это ядро – центральный символ спектакля, и уже поэтому его смысл, как и смысл любого символа, нельзя окончательно разъяснить, но можно лишь пояснять: «смысл “просвечивает” сквозь него, будучи дан именно как смысловая г л у б и н а, смысловая п е р с п е к т и в а, требующая нелегкого “вхождения” в себя» (С.Аверинцев. Символ). Такую многозначность, требующую умного зрительского сотрудничества, режиссер Гинкас любит и умело культивирует в спектаклях, найдя замечательного союзника в художнике Сергее Бархине. Решение, придуманное Бархиным для «Роберто Зукко», поначалу ошарашивает своей якобы неказистостью, «немудрящестью». Сценическая коробка со всеми ее железными тросами, противовесами, железными сетками непонятного назначения открыта зрительскому взгляду наискось (амфитеатр, выстроенный на сцене, сдвинут вправо). Неоновые надписи «The Tunnel»: синяя показывает в одну сторону, красная – в другую, и обе врут: если из этого мира и можно выйти, то только вверх. Наконец, мощные прожектора, установленные в предельном отдалении от зрителя: когда они включаются, то более всего напоминают фары электрички и, тем самым, избитую шутку: «она неслась на нас, и это был наш свет в конце тоннеля». Немного же художник напридумывал, особенно если сравнить новую работу с декорациями к «Скрипке Ротшильда» и «Нелепой поэмке»! И впрямь немного; примем только в расчет, что изобразительно богатой картины мира пьеса «Роберто Зукко» попросту не способна выдержать (как не выдерживают ее и нынешние наследники Кольтеса, придавшие театральную легитимность жанру «читки» — принципиально недоношенной игре, принципиально неустроенному зрелищу). Примем также в расчет свойства показанной нам закулисной машинерии (для того мы и сидим наискось, чтобы ее постоянно видеть): во-первых, она стопроцентно функциональна и, тем самым, безыскусна, что корреспондирует документализму фабулы; во-вторых, она – набор инструментов не для чего-нибудь, а для построения образа, и это ее назначение корреспондирует риторике самого Кольтеса, одним из первых полюбившего соединять грязную брань с романтической велеречивостью (для «новой драмы» это станет стилистической нормой).

Самое же замечательное то, как соединение безусловной «натуральности» и самоочевидной «театральности» в сценографии Бархина, умнейшего художника, отзывается в правилах актерской игры, придуманных Гинкасом. Их (правила) понятливо описала Наталья Казьмина («Кама Гинкас и Кольтес». «Театр» №31, 2008): «Это какой-то качественно новый способ актерского существования. /…/ Актеры на уровне слов представляют, а герои на уровне мыслей и чувств живут как реальные. Актеры ни минуты не забывают, что они на сцене, а герои кажутся людьми с улицы, уже где-то виденными, еще вчера шедшими мимо и почему-то застрявшими в памяти». Добавим от себя, что в изобразительном искусстве умение придавать фигурам, «застрявшим в памяти», сверхнатуральную, подчеркнутую, если угодно, театральную яркость, совсем не ново; на нем и держится искусство карикатуры, великое во времена Гойи и Хогарта, прискорбно обнищавшее и лишь изредка вспоминающее о своем величии в век масс-медиа. Разумеется, спектакль Гинкаса никоим образом не сводится к карикатуре. Но законы жанра режиссер знает и умело ими пользуется для собственных нужд.

Карикатурность в его спектакле – непременное свойство персонажей второго плана, т.е, по существу, всех персонажей, за исключением самого Зукко и изнасилованной им (или радостно отдавшейся ему – одно другого не исключает) Девчонки, которую страстно и бесстрашно играет Елена Лядова.

Карикатурность есть, прежде всего, жесткая определенность; смысловые перспективы карикатуры открываются лишь постольку, поскольку она способна вступить в диалог с не-карикатурой. На таких диалогах и строится сюжет Гинкаса. Собеседники не отличаются друг от друга ничем, кроме того, что у одного из них – на одно измерение больше, чем у другого.

4.

Самая резкая и, пожалуй, самая пугающая из «карикатур» в этом спектакле – Мать, которую Роберто Зукко душит, сбежав из тюрьмы, и которую играет Виктория Верберг. С той секунды, когда Зукко начинает ломиться в дверь родительского жилья («Давнишнего страха струя / Ворвется в халтурные стены / Московского злого жилья», как писал Мандельштам – а и правда, в спектакле это «жилье» столь же французское, сколь московское), до предсмертной судороги, Верберг играет, как ей свойственно, на одной ноте, яростной и отчаянной. Ее героиня – существо жутковатое, однотонно озлобленное привычным несчастьем и нищетой: распатланные волосы, вязаная шапочка надвинута на брови, прилипшая к губе сигарета (даже, кажется, папироса), хрипловатый голос, который самые нежные слова привык не выговаривать, а выплевывать, выкашливать. Кольтес, с его любовью к патетическим тирадам, сочиняет для нее нечто напевное: «Как случилось, что ты, мальчик мой, был умницей двадцать четыре года и вдруг сошел с ума? Как ты сбился с пути, Роберто? Кто повалил дерево у тебя на дороге, чтобы ты свернул прямо в пропасть?» — Верберг эту напевность безжалостно рвет и корчит (удивительным образом сохраняя общий музыкальный строй монолога); написанная Кольтесом поэтическая схема персонажа превращается в карикатуру; карикатура становится тем, чем и должна быть в идеале: выпаренным осадком личности.

Персонажи второго плана, вне зависимости от того, сколько раз они появляются на сцене и насколько важна их роль в судьбе героя, с начала и до конца равны себе (при этом язык не повернется сказать, что они «внутренне статичны»). Зукко – такой, каким его играет Эдуард Трухменев – не равен себе в каждую секунду существования. Сюжет роли строится как поиск этого равенства, как попытка самоидентификации, невозможной по определению. Сказав, что Зукко непредсказуем, следовало добавить: для себя тоже. Он не знает, поцелует он Мать на прощание или задушит; ему хочется всего сразу. Для убийства найден замечательный жест: сын не хватает мать за горло, а нежно прижимает ее лицо к своей груди («Не бойся меня, мамочка. Я всегда был тебе нежным и ласковым сыном» — он ведь говорил ей чистую правду!), потом вдруг резко притискивает. Конвульсии длятся недолго, тело обмякает. Зукко разжимает объятие и уходит в некоторой растерянности.

Нельзя сказать, что герой Трухменева меняется, что в каждой сцене он разный, зато внутри каждой сцены – нет, не меняется, но является всяким. Удивительно, как органичны для этого атлетического убийцы интонации маленького ребенка: «Дайте мне денег на билет. У меня нет денег. Мать обещала, но забыла» (в разговоре с Элегантной дамой – Ольгой Демидовой, через десять сцен после убийства матери). В каком-то смысле он и есть ребенок с неопределившимся характером и взвесью разнородных, смутных стремлений, исключающих возможность твердой веры во что-либо. Таковы ли нынешние люди? – не знаю. Мне кажется, что у Гинкаса персонаж Кольтеса становится не «портретом современника», но неким пределом, к которому стремится современное сознание. Абстракцией, данной нам в ощущение.

5.

Чем установки современного сознания отличаются от прежних? Где мы прочертим хотя бы условную границу между прошлым и настоящим? Разумеется, и мне, и любому из читателей приходилось над этим задумываться; любой из читателей мог бы попытаться сказать об этом своими словами – я же прибегну к чужим, чрезвычайно для меня авторитетным. Их написал Сергей Аверинцев: эссе «Моя ностальгия», июнь 1995, Вена. Вырванные из текста, эти слова многое теряют; они будут совсем непонятны, если не объяснить, что тема С.А. — ностальгия не по доброму старому времени, но по всем временам, для которых «всё в человеческом мире что-то значило или, в худшем случае, хотя бы хотело, пыталось, должно было значить; когда возможно было ‘значительное’. Даже ложная значительность, которой, конечно, всегда хватало – ‘всякий человек есть ложь’, как сказал Псалмопевец (115: 2), — по-своему свидетельствовала об императиве значительности, о значительности как задании, без выполнения коего и жизнь – не в жизнь».

И далее: «Даже движение хиппи, даже (во многом доселе определяющая западную университетскую жизнь) студенческая ‘революция’ 1968 года, эта не слишком серьезная сатировская драма, по правилам античной драматургии замкнувшая целый цикл трагедий, — и они жили трепетностью квазиэсхатологических чаяний и претензий на значение, превышающее их самих. В самых различных, самых разнокачественных и самых противоречивых своих аспектах культура (и отчасти жизнь) предшествовавшей эпохи стоит под знаком того, что мы назвали выше императивом значительности».

Сегодня же, пишет С.А., дело обстоит совсем иначе. «Значительность вообще, значительность как таковая просто улетучилась из жизни — и стала совершенно непонятной. Ее отсутствие вдруг принято всеми как сама собой разумеющаяся здоровая норма. Операция совершенно благополучно прошла под общим наркозом; а если теперь на пустом месте чуть-чуть ноет в дурную погоду, цивилизованный человек идет к психотерапевту (а в странах менее цивилизованных обходятся алкоголем или наркотиками). /…/ Когда нынче слышишь о «неонацистах» или о русских «красно-коричневых», охватывает странное, неловкое чувство. Не мне же, в самом деле, обижаться за «настоящих» наци или «настоящих» большевиков! И все же, и все же — там было более опасное, но морально более понятное искушение: ложная, бесовски ложная, но абсолютно всерьез заявленная претензия на значительность, которой нынче нет как нет. В том-то и ужас, что сегодня люди могут сколько угодно убивать и умирать — и, сколько бы ни было жертв, это все равно ничего не будет значить. Объективно не будет».

И вот, совсем близко к нашей теме: «…По венскому ТВ показывают юношу, нанявшего киллера прикончить своих родителей, а уж заодно и собачку, имевшую несчастье пользоваться любовью этих родителей, получившего по младости небольшой срок, поступившего, чтобы не терять времени, на заочные курсы; и поразительнее всего абсолютная невыразительность, с которой он говорит, — впрочем, вполне словоохотливо и бойко, явно радуясь publicity, но не просыпаясь даже от этого удовольствия, — совершенно штампованные, готовые газетные фразы о своих психологических проблемах. Господи, я не говорю о раскаянии — но если бы в этом был хоть вызов, хоть самый дешевый ‘демонизм’. Какое там. Делов-то…».

За длиннющую цитату я прощения не прошу; напротив, хочу думать, что сумел сообщить кому-то из читателей важную новость. Для меня эти слова многое проясняют и в окружающей жизни, и в театре. В частности, делается понятным убожество «новой драмы»: дело не только в том, что ее авторы, выходцы из кольтесовской униформы, в большинстве своем люди косноязычные (если бы только!), но и тем, что они, будучи сколь угодно образованными и одаренными, не умеют выходить за рамки собственного душевного опыта и, тем самым, обречены писать только о незначительном. Все кошмарности, которыми шпигуются их сочинения, соединены с фундаментальным малодушием: делов-то…Конечно, они нервозны, но именно эта ровно разлитая нервозность – верная примета людей, которым недоступны ни восторг, ни глубокое сострадание. Кольтесу они еще были доступны – во многом потому, что он имел счастье быть одиночкой. Для него императив значительности был безусловен. Для его героя – бессмыслен.

P.S (музыкальный)

В спектакле Гинкаса, как известно, звучат песни меланхоличных анархистов из милейшей группы «5nizza» и фрагмент из агузаровского «Моего чудного мира» (гр. «Браво»), которым заменены стихи в 8-й сцене: «Таким я сотворен. Как гордый исполин…» — даже в переводе Натальи Санниковой эти стихи высокопарны до оскомины. А я вот, заканчивая статью, вспомнил еще одну очень подходящую песенку. Сейчас ее почти не поют, мне она знакома с детства, а написал ее неизвестно кто в 20-е, кажется, годы.

Когда я был мальчишкой,
Носил я брюки клеш,
Соломенную шляпу,
В кармане финский нож.

Зукко, мы помним, тоже носил нож, пока не убил полицейского и не обзавелся пистолетом.
Мамашу я зарезал,
Папашу я прибил,
Девчонку-гимназистку
В колодце утопил.

С папашей Зукко обошелся покруче, с девчонкой помягче, но, в общем, так на так получается. И мучительные раздумья, и любовь к свободе свойственны герою песни не меньше, чем герою пьесы.

Сижу я за решеткой
И думаю о том,
Как дядю часового
Прихлопнуть кирпичом.

К чему это я? Да к тому, что, может статься мы пытаемся найти некую великую разгадку там, где и загадки-то никакой не было. Ну право же, чем Роберто Зукко отличается от юного уголовника из блатного романса? Только тем, что Кольтес сумел приписать ему некие метафизические устремления – примерно с тем же успехом, с каким Горький приписал антропологические рассуждения («Человек – это звучит гордо» и пр.) шулеру Сатину. А так – ничего нового. А раз «ничего нового», то, может быть, даже с «императивом значительности» дела обстоят не так уж плохо. Всегда были люди, для которых он не имел никакого значения.

Ну конечно, конечно, их развелось слишком много, я же не спорю…

Жанна Филатова «Роберто Зукко»

Театральная афиша 17.06.2008

Это страшная история, а режиссер Кама Гинкас страшные истории любит. Они позволяют ему поговорить на темы, которые современные зрители не слишком-то жалуют. Одна из них – что такое человек и как много в нем ужасного…
Говоря сегодняшним языком, ге­рой Бернара-Мари Кольтеса Роберто Зукко – это маньяк, серийный убийца, что разделывается сначала с собственным отцом, потом – с матерью, потом с полицейским, потом с ребенком, случайно встретившимся на его пути. Видимых мотивов, толкающих Зукко на зверские убийства, нет. В его темной натуре не гнездятся ни экзистенциальные теории, ни внутренняя душевная озлобленность на все человечество, ни полученная в детстве психологическая травма. Он лишает людей жизни просто потому, что ему так захотелось… Он говорит своей жертве, что убьет ее, и… убивает. Зукко (Эдуард Трухменев) считает себя честным малым. А вот люди вокруг него – лжецы, причем все без исключения… Они бубнят правильные слова, разглагольствуют о морали и нравственности, о добре и зле, о боге. Но на самом деле давно уже ни во что не верят, ничего не чувствуют, не различают, что хорошо и что плохо, а только едят, пьют, копошатся каждый в своем мирке. Они похожи на механических кукол, сломать их ничего не стоит. И вот эта серая масса, которую воплощают два тупоголовых охранника (Алексей Дубровский и Сергей Лавыгин), является самой благоприятной средой, порождающей таких монстров, как Роберто Зукко. Этот «новоиспеченный Робин Гуд» каменных джунглей неистребим, он как смертельно-опасный вирус все время в состоянии мутации. В финале спектакля Роберто снова сажают за решетку, а он снова без особых усилий выходит на свободу, он снова среди людей…
Кама Гинкас сажает зрителей прямо на сцене, по диагонали к рампе. Этот необычный прием дает возможность увидеть контрастную игру света и тени. Разрезанное пространство представляет собой закоулки большого города – плохо освещенного, враждебного, пугающего, таящего в себе какую-то смутную опасность. Занавес за спинами публики закрывается, и присутствующие в зале на сто мест оказываются невольными свидетелями происходящего… А может быть, и участниками событий, что по воле режиссера разыгрываются на их глазах. С их молчаливого согласия…
Режиссер К. Гинкас. Художник С. Бархин.

Алиса Никольская «Сумрак доверия»

Взгляд 29.01.2008

Есть у нас целый ряд художников, у которых не бывает веселых спектаклей. К примеру, Кама Гинкас – человек не без чувства юмора. Но когда он шутит на сцене, кровь застывает в жилах. В его мтюзовской премьере «Роберто Зукко» на первый взгляд немало забавных моментов. Однако по выходе из зала не покидает чувство ужаса.
Без видимых причин :

Может ли убийство не быть аморальным поступком? Бывает ли убийца, вызывающий больше сопереживания, нежели его жертвы? В современном мире это встречается сплошь и рядом.

Достаточно включить теленовости.

Спектакль Камы Гинкаса «Роберто Зукко» по пьесе Бернара-Мари Кольтеса вызывает в памяти как раз телевизионные сюжеты. Быстрые, броские, пугающие отвлеченностью интонации. Когда не запоминаешь лиц, но фокусируешься на фактах.

Гинкас в «Роберто Зукко» предельно циничен. Его краски – не гуашь, а перо с тушью. Он лишь слегка отчеркивает характеры, будто показывая альбом с фотографиями.

Похожая документальность присутствовала у него в давней «Казни декабристов». Однако там слезы и сострадания было гораздо больше. А здесь никого не жаль. Зато за всех боишься. Как за себя. Потому что мир спектакля тождественен миру вокруг.

В «Роберто Зукко» нет плохих и хороших, правых и виноватых. У каждого персонажа, попадающего в поле зрения, хватает и проблесков, и сумрака. Смотреть на них дико, поначалу даже смешно, но почти сразу жутко.

Потому что болезнь у всех одна – равнодушие. Которого нет у Роберто.

Почему Роберто убивает? Потому что ему страшно. У него нет ничего, кроме собственной физической силы, и он пытается оградиться от агрессии извне. Он искренне не хочет ничего дурного матери, но после ее ненавидящей истерики буквально вынужден ее убить.

А стреляя в ребенка, Роберто испытывает самый сильный страх: мальчик словно заглядывает ему в душу и понимает про него все. Ведь Роберто сильнее всего боится себя.

Он еще не наигрался в детство, ему хочется нежности и заботы. А вокруг – черные каменные стены, глухой потолок и много-много чужих непонятных существ, которые постоянно что-то от него хотят. И одиночество.

Заглавный герой оставляет неоднозначное впечатление. Статный, брутальный Эдуард Трухменев играет юнца, чей не сформировавшийся еще разум остался где-то на поле военных действий. Огромный, сильный мужчина с сознанием ребенка.

Его жестокость – защита, а не нападение. Сколько их, таких вот мальчишек, научившихся быть сильными, но не сумевших полюбить и внушить любовь? Они никому не нужны, их нигде никто не ждет. Им некуда идти, и они двигаются на ощупь. В финале, ослепляя толпу солнцем-прожектором, Роберто уводит свет от себя. Он наконец укрылся. Он в безопасности. Теперь его никто не найдет. И, быть может, больше не надо будет убивать.

Ни для кого не новость, что окружающий мир дает мало поводов для оптимизма. Однако мрачные спектакли поразительным образом интереснее веселых и развлекательных. Может, дело в доверии?

Идя «в гости» к хорошему режиссеру, зритель надеется получить ответ на те чувства, что живут в нем самом. И порой не принципиально, какой текст режиссер берет за основу.

Он всегда найдет возможность выразить то, что от него ждут.

Оксана Мысина «Как поживаете?»

Итоги 21.01.2008

-Если кто-то еще не знает, что режиссер Кама Гинкас в Московском ТЮЗе сделал новый потрясающий спектакль «Роберто Зукко», ни на что не похожий, то пусть идет немедленно. На меня он сильнейшее впечатление произвел. Мы с Гинкасом работали вместе, я вроде бы хорошо его изучила, знаю, как он любит все эти мгновенные переходы от трагизма к комизму, но этот спектакль поразил меня новизной. В нем столько необыкновенного юмора, клоунады, при том, что там рассказывается достаточно экстремальная, трагическая история о человеке, который убивает родителей и первых встречных. Убивает ни за что, просто так. А спектакль при этом пронизан иронией по отношению к тому, что происходит вокруг нас. Гинкас здесь виртуозно прошел по тонкому льду, настолько все легко и прозрачно сделано. И зритель открыт ему, втягивается в это сложное зрелище. Словом, поздравляю Каму Мироновича с грандиозной новой работой.

Еще мне очень понравился фильм Андрея Кончаловского «Глянец». Какие там потрясающие актерские работы! Приятно удивил Ефим Шифрин, замечательные Алексей Серебряков, Юлия Высоцкая. И очень умная режиссерская работа, вот именно умная. Яркий сценарий, текст как будто дословно взят из сегодняшнего гламурного мира, в котором мы имеем честь иногда появляться. А одновременно «Глянец» — очень жесткая сатира на нынешнюю ситуацию и на нас всех. По-моему, это большое, выстраданное, осмысленное произведение о нашем времени.

Кристина Матвиенко «Особое мнение»

Профиль 21.01.2008

Спектакль по пьесе Кольтеса, хулигана и гомосексуалиста, умершего от СПИДа в конце 80-х, зрители смотрят, сидя прямо на тюзовской сцене, в метре от актеров. В нем схлестываются две стихии: документальная правда современного городского жителя и поэзия проклятого обществом Роберто Зукко (Эдуард Трухменев), который годится разве что в герои «Бойцовского клуба». Убил родителей, пристрелил ребенка, изнасиловал несовершеннолетнюю — тот еще послужной список. При всем этом ужасе новый спектакль Гинкаса, напрочь лишенный менторского тона, странно и надолго цепляет сознание.

Юлия Черникова «Копилка для трупов»

utro.ru 15.01.2008

Премьера Театра юного зрителя начинается с признания. «И режиссер, и пьеса – это вчерашний день», – говорят персонажи, грея руки над отвалившимися от вывески, но еще смутно светящимися буквами «th». Однако слова о собственной театральной старости и проигранной схватке со временем – чистая выдумка. Режиссер спектакля «Роберто Зукко» Кама Гинкас продолжает методично осваивать привычный для себя жанр – тщательно спланированную провокацию.

Более благодатный материал – если, конечно, не брать в расчет предыдущую работу Гинкаса, инсценировку легенды о Великом Инквизиторе из «Братьев Карамазовых» – придумать сложно. Пьеса француза Бернара-Мари Кольтеса соединяет мрачный взгляд на мир усталого интеллектуала и остроумие и легкость драматургической конструкции, шинкующей текст на короткие сцены. Где-то между «Вокзалом» и «Арестом» появляется «Офелия» – путанный, но увлекательный монолог одной из героинь о вселенском дерьме и мужской вони: «Все здесь сплошная грязь. Грязный город, кишащий самцами». Сразу и не разберешь: то ли кликушество, то ли пророчество, то ли просто авторская шутка. Скорее, все же изысканная и провокационная реминисценция к «Гамлету». Не случайно и главный герой – реально существовавший серийный убийца Роберто Зукко наделен приметами шекспировского персонажа: ему отвратительна гниль окружающей действительности, и он готов любыми способами вмешиваться в мироустройство. Любые способы в данном случае, как, впрочем, и в случае оригинала, самые радикальные – убийство себе подобных.

Но и в «Гамлете», и в «Зукко» есть один любопытный момент. Причиняющий смерть и жертва смерти на самом деле вовсе не уподоблены друг другу; более того, они сделаны из разной материи. Поэтому-то и в суде Роберто Зукко, хотя и является, бесспорно, обвиняемым, должен проходить как свидетель, как тот, кто заметил и засвидетельствовал, что «лучший способ жить спокойно – это быть прозрачным, как стекло, как хамелеон на камне, проникать через стены, не иметь ни цвета, ни запаха, чтобы людские взгляды проходили вас насквозь и видели тех, кто стоит за вами… Это сложная задача – быть прозрачным; это труд; это старая, очень старая мечта о человеке-невидимке. Я не герой. Все герои – преступники. Нет такого героя, у которого одежда не была бы запятнана кровью, а кровь – единственная в мире вещь, которая не может остаться незамеченной».

В своем спектакле Гинкас создает закрытую лабораторию по изучению героя и природы героического, справедливо пользуясь и старыми наработками с образцами тканей «тварей дрожащих или права имеющих». Он размещает зрителей на сцене, задергивает за их спинами занавес и испытывает слух позавчерашним хитом от группы «5nizza» – «Я солдат, солдат забытой богом страны, я герой, скажите мне какого романа». Декорации создают атмосферу края цивилизации – бессмысленные неоновые вывески, решетки, доски (сценография Сергея Бархина). В центре канализационный люк – в него сбрасываются трупы. Во всем этом сохраняется неопределенность неизвестно какого романа. Брутальный Роберто Зукко (Эдуард Трухменев) с оковами, тянущими к земле, и взглядом, устремленным к солнцу, растерянно бродит среди мелкотравчатого человечества, пытаясь отыскать причину своего беспредметного несчастья и беспросветной грусти. Причины не находится; приходится действовать наугад. Дома – пьяная, нищая, одетая в лохмотья мать. Ее Зукко убивает в порыве нежности: чуть-чуть не рассчитав объятия. В парке – утомленная роскошью дама. Ее маленького сына Зукко отправляет на тот свет почти случайно: обернувшись на прощанье и послав свинцовый поцелуй. Почти случайно ничего не делает попутчику в метро: тот слишком его боится и хочет жить.

А между тем, Роберто Зукко – вовсе не главный персонаж спектакля. Не его убийства делают невозможным и противоестественным само понятие «героя». Героическое уничтожают второстепенные действующие лица – сонм обывателей, из которого выхватывается то одна, то другая фигура. Отец Девчонки (Андрей Бронников) – вечно пьяненький и блаженно пялящийся в зрительный зал мужичок в ушанке. Ее сестра (Ольга Демидова) – старая дева с внешностью и манерами нелюбимой школьниками учительницы. Мужчина (Алексей Дубровский) и Женщина (Сергей Лавыгин) с лыжами и авоськой наперевес, с сериальным любопытством обсуждающие, застрелит ли Зукко своего заложника, и дающие бездельные советы местному полицейскому. Все эти уморительно и жестко созданные актерами типажи, изъясняющиеся на языке общих мест, – бесспорные антигерои вчерашнего дня. Причем не только за стенами, но и в стенах театра. Самое неприятное, что они успешно заселяют и день завтрашний. А вот за то, что в нем появится, помимо антигероев, и свой герой, поручиться некому. Разве что внимательно следить за сводкой криминальных новостей.

Алексей Филиппов «Ангел смерти»

Русский куртер 01.01.2008

В конце года вышел один из самых сильных и страшных спектаклей нынешнего театрального сезона Спектакль «Роберто Зукко» Бернара-Мари Кольтеса поставлен на сцене Московского театра юного зрителя. Прямо на ней, спиной к залу, рассаживаются несколько десятков зрителей — занавес задергивается, и они остаются лицом к лицу с актерами, играющими на фоне выкрашенных черной краской кирпичных стен, труб, тросов, подъемников и прочей сценической требухи. Темно, тесновато, напоминает сегодняшние города: именно в таких дырах мы, по преимуществу, и живем.

В пьесе Кольтеса идет речь об убийце, делающем свое дело просто так, без внятного мотива, не объясняя причины, не отдавая себе в них отчета. Роберто Зукко просто убивает. Убивает отца, мать, полицейского инспектора, ребенка женщины, у которой он собирается отобрать машину, — легко, не задумываясь, без рефлексии. Почти случайно, так, как другие прихлопывают муху. Понять, в чем тут дело, предстоит читателям, режиссеру, зрителю: драматург дает ключи, но не истолкования. Убийца притягателен; его образ овеян жутковатой поэзией; когда он, наконец, погибает, вспыхивает напоминающее атомный взрыв солнце. Но в спектакле ничего подобного не происходит. У Камы Гинкаса свой Роберто Зукко, и смысл он в него вкладывает собственный.

ЗЛО СРЕДИ НАС

Атлетичный, с чеканным профилем, но какой-то мягковатый, словно бы недовылепленный богом, герой Эдуарда Трухменева существует на фоне полнейшего карнавального беспредела. Стерегущие его в тюрьме охранники (Алексей Дубровский и Сергей Лавыгин) изображают коверных, поминая при этом и отстойную пьесу, в которой они играют, и оставшегося в прошлом режиссера. Роберто Зукко тем временем бежит из тюрьмы, утаскивая прикованную к ноге гирю. Скоро он опять начнет убивать, а горе- сторожа получат новые обличья. Они станут нелепыми полицейскими инспекторами, говорящими то с эстонским, то с невероятным узбекско-таджикским акцентом, потом — гротескной супружеской парой, наблюдающей за тем, как Зукко берет заложников; затем ничего не видящими перед своим носом олухами-патрульными.

Кама Гинкас основательно переписал пьесу — мирок, оживающий на фоне тюзовской сценической требухи, до боли напоминает нашу сегодняшнюю жизнь, уютную, тепленькую и нечистую. Здесь все узнаваемо — и застывшие, пропитанные алкоголем лица, и разлитая в воздухе агрессия.

Поступки персонажей у Гинкаса также немотивированны, как и в пьесе: девчонка, ставшая подружкой Зукко, легко сдает его полицейским, не задумываясь над тем, что она, собственно, делает. А герой неуязвим и как будто не видим: он демонстрирует собеседнику плакат со своим изображением и объявлением о розыске, а тот не хочет ничего замечать. Роберто Зукко, застенчивый и вежливый, нежный убийца, сворачивающий голову собственной матери, сжимая ее в объятиях, выходит из любой тюрьмы, а последнюю режиссерскую метафору можно прочесть и очень страшным образом. Зло неостановимо и вечно, оно присутствует среди нас, как кара за бестолково прожитые, превращенные черт знает во что жизни.

ПУТЬ К БЕЗБОЖИЮ

В финале «К.И. из «Преступления» — давнем, знаменитом спектакле Гинкаса — поднявшись по лестнице, ломилась в потолок, к Богу, несчастная, растоптанная людьми и обстоятельствами женщина. Но люк не открывался, Господь ее не слышал.

В конце этого спектакля бегущий из тюрьмы Зукко поднимается по выщербленной стене МТЮЗа, снимает с ноги притягивавшую его к земле гирю и объясняет ничего не понимающим обывателям, как он выбирается из тюрьмы. Это очень просто — надо все время стремиться вверх. Не к Богу ли? Но откуда ему здесь взяться? И что такое на самом деле тюрьма — не здешняя ли жизнь? Зукко у Гинкаса не гибнет, солнце в финале не вспыхивает.

Освобождением от уродливого мира людей, который и гадок, и смешон, становится смерть, которой вовсе не стоит бояться. Но тогда Зукко оказывается не судьбой, как у Кольтеса, а избавителем: жизнь так отвратительна, что убийство — благое дело. В «К.И. из «Преступления» Гинкас говорил о богооставленности человека. Здесь все куда страшнее: в мире Роберто Зукко бога нет. Прежде режиссер жалел людей, за здешними человекоподобными он наблюдает с юмором и ласковой брезгливостью. Смерть у него всегда была моментом истины, ей проверялась прожитая жизнь: в этой работе жизнь обесценилась, а смерть перестала быть трагедией.

За «Роберто Зукко» стоит жуткий внутренний опыт: путь, который Гинкас прошел после «К.И. из «Преступления» был долог, его результаты налицо. Он поставил страшный и очень сильный спектакль, такие работы на нашей сегодняшней сцене редки.

Павел Руднев «Воля к власти»

Театрал 01.01.2008

В московском ТЮЗе опять спектакль явно не для всех. Режиссер Кама Гинкас вступил на территорию радикального современного искусства, которому все труднее и труднее найти путь к всенародному признанию. В пьесе француза Кольтеса «Роберто Зукко» дегуманизированный драматург рисует дегуманизированный мир, не оставляя зрителю никаких иллюзий по поводу жестокости, бессмысленности, отчаянности жизни. Документальный сюжет о серийном убийце, убийце своей семьи полон совершенно недопустимых с точки зрения привычной морали перевертышей: убийца Роберто Зукко – живой человек в стране мертвецов, позволяющих себя убивать по причине своей тотальной бесчувственности. Игра о Роберто Зукко – парадокс природы преступления: агрессия маньяка заставляет свидетелей преступления острее и ярче, чем в быту, почувствовать вкус жизни, заставляет проснуться.

Спектакль Гинкаса мизантропичен хуже некуда. В нем много бессильного вызова, эпатажа, пощечин обществу, эмоциональных «подстав». В «Роберто Зукко» художник опускает руки перед действительностью, позволяет себе быть предельно циничным, дьявольски бессердечным. Ключевой момент в пьесе – бессмысленное убийство ребенка режиссер делает простым и будничным, и поэтому максимально страшным: выстрелили – умер. Гинкас расписывается в ненависти к обществу, в социальной пьесе выступая как антисоциальный художник, твердо и четко проклинающий мир, его окружающий. Тема проклятья, адресованного миру, – в тюзовском «Роберто Зукко» основная.

Гинкас ставит Кольтеса как классику современной пьесы и сурово, нещадно ее интерпретирует. Режиссер не доверяет философии французского драматурга-аморалиста. Для Гинкаса «Роберто Зукко» – всего лишь криминальная драма, эпизод телехроники. С живой пьесы он сдирает философию как кожу, лишает авторского осмысления, оставляя историю как скелет без мускулатуры. Гинкас ставит пьесу про тотальную нищету как причину всех несчастий – нищету материальную и нищету моральную. Про мир, готовый стать жертвой маньяка, распластавшийся перед убийцей как девица перед насильником. Самой важной фразой Зукко у Гинкаса становится: «У меня нет врагов, я ни на кого не нападаю. Я давлю других животных не из злости, а потому что они случайно попадаются мне под ноги». Вот собственно вся философия Зукко. Насилие как средство выживания. Насилие, ставшее править миром. Насилие, ставшее повседневностью. Пожалуй, если сказать совсем просто: мы все стали жить по законам силы, по тюремным законам. Кто сильнее, тот и прав. У кого воля к власти, тот и правит. Финальная пляска персонажей, растаптывающих невидимых насекомых, – тому подтверждение.

Актер-красавец Эдуард Трухменев в заглавной роли на своем месте, как приглаженный. Но в актерском отношении тон задают женщины. В игре Ольги Демидовой и Веры Верберг есть это заведомое ощущение жертвы, жажды быть жертвой. «Изнасилованные» бытом и бессмысленностью дней своих, они словно бы ищут способ кому-то перепоручить свою ненужную свободу. Они сами напарываются на нож убийцы. Искренние беседы Роберто Зукко с героями будут все время биться о механичность, заведенность поведения статистов в жизни Зукко. Мать будет страдать и корить сына, его девушка (прекрасная работа Елены Лядовой) будет слепо жаждать мужчину, ее сестра будет ее отговаривать, нарезая привычные моральные выкладки, ее отец будет молчаливо пить, филистеры будут причитать при виде убийцы, а полиция – мимикрировать и бездействовать. Мир распался на одного сильного и стадо слабых. Есть жестокий хирург-убийца и есть фигуранты, люди с сознанием, заведенным как машинка на одну и ту же программу, одну и ту же модель поведения. Роберто Зукко от матери нужна лишь старая одежда, но мать Роберто, не слыша его, все равно проработает свою «материнскую» программу причитаний до конца, до своего конца. Роберто Зукко – не часть этого механического мира. Он его лекарь, вынужденный осознать, что для спасения мира нужно только одно – резать, резать, резать.

Лариса Гурко «Серийный убийца для юного зрителя»

Московский корреспондент 27.12.2007

Режиссер Кама Гинкас поставил в Театре юного зрителя последнюю пьесу классика постмодерна Бернара-Мари Кольтеса про серийного убийцу Роберто Зукко, терроризировавшего Францию 30 лет тому назад.
Злодеем стал Эдуард Трухменев, два года назад сыгравший Стэнли Ковальского в «Трамвае «Желание», поставленном женой Камы Гинкаса Генриеттой Яновской. Его Зукко – тоже мощный, огромный, мускулистый персонаж, очень страшный, и он выглядит продолжением героя пьесы Теннеси Уильямса. Это Ковальский, дошедший в своем отрицательном потенциале до предела. Правда, «Трамвай «Желание» идет на большой сцене, а «Роберто Зукко» показывают в помещении на сто с небольшим мест.
Гинкас поставил абсолютно мрачную драму про мир, в котором Бога уже и вовсе нет. Ну а то, что это мир, в котором мы живем, становится окончательно ясно, когда из фонограммы звучит голос Жанны Агузаровой: «Лучше страны не найдешь».

Евгения Александрова «Преступление без наказания»

In Out 17.12.2007

Эту «странную историю» написал двадцать лет назад французский драматург Бернар-Мари Кольтес. Написал и в том же году умер от СПИДа, а пьеса стала классикой «Новой драмы» и с тех пор регулярно играется по всей Европе. В основе ее — реальные события: Роберто Зукко действительно существовал, в 80-е годы он без видимых причин убил отца, мать, полицейского и ребенка, а затем погиб, сопротивляясь полицейскому захвату. Однако Каму Гинкаса жизненная правда, как и тема возмездия, мало интересует: в его спектакле серийный маньяк вопреки биографии остается жив. Гораздо интереснее режиссеру само преступление с вытекающими из него вопросами. Что заставляет человека убивать себе подобных? Чем убийца отличается от неубийц? Как мы относимся к подобным Зукко? Вся эта философия завернута в забавную театральную форму: с клоунскими репризами Алексея Дубровского и Сергея Лавыгина, растаманскими песнями «Пятницы» («Ямайка! Я, наверно, родился в майке») и калейдоскопом абсурдных эпизодов из жизни «уродов и людей».

Спектакль сделан в духе черного юмора. Здесь два охранника в упор не видят, как сбегает опасный преступник. Старый господин ведет с парнем доверительную беседу в метро — не смущает его ни арестантская цепь с ядром, прикованная к ноге собеседника, ни его упорное молчание, ни плакат «Wanted!» («Розыск!») с изображением Зукко, который Роберто сует ему прямо в лицо. Набор персонажей тоже — жутковато-комедийный. Мать Зукко — нищенка и алкоголичка — пытается выгнать сына из дома, но почему-то отказывается отдать одежду (Зукко душит ее словами «Я нежный! Я тихий!», аккуратно сжимая в объятьях). Элегантная дама никак не соглашается отдать Зукко ключи от «Порша», даже когда он ставит ногу на спину ее ребенка и угрожает расправой ей самой: короткий выстрел в голову мальчика будет расплатой за материнскую жадность. Эта самая трагичная сцена спектакля у Гинкаса превращается в развеселый фарс благодаря комментариям двух клоунов, изображающих парочку любопытных прохожих, и смехотворно-беспомощному участию полицейских — как и охрана в тюрьме, они не нечего не могут поделать с Роберто.

Эдуард Трухменев — длинноволосый красавец с накаченным торсом — играет серийного маньяка кротким аутичным юношей, лишенным эмоций, симпатий и всякой жизненной философии. Он совершает убийства без причин. Просто потому что кто-то встал на его пути к солнцу и небу. Как любому ребенку, ему нравится свет и не нравится тюремная темнота подземелья. В спектакле Зукко понимает только один человек — наивная девчонка в шапке, натянутой на глаза (Елена Лядова). Ее отец — алкоголик, сестра — некрасивая старая дева, брат — извращенец, который чуть ее не изнасиловал, когда узнал об утрате невинности. В общем, девчонке уже нечего терять. И когда она бросается разыскивать Зукко, не остается сомнений, что в рядах серийных маньяков прибыло. Впрочем, зрители на спектакле вряд ли кого-то осудят.

Режиссер усадил публику прямо на сцену, задернул занавес и оставил нас наедине с убийцами и жертвами подумать о том — о сем. Как вы отнесетесь к тому, что ребенка поставят на колени и придавят сверху ногой? А что, если его расстреляют в метре от ваших глаз? А что вы подумаете, когда полицейские, смешно парадируя немецкий и украинский акцент, уведут малолетнюю девчонку в камеру пыток, чтобы изнасиловать? Парадокс в том, что ничего особенного вы не подумаете… И не такое показывают нам сегодня в новостях. Выводы режиссер делает самые неутешительные. «Роберто Зукко» станет еще одним доказательством деградации современного мира. Мы перестаем различать добро и зло, возмущаться убийствам, сочувствовать жертвам, вздрагивать от выстрелов, пусть даже на сцене. А потом – в реальной жизни – подростки расстреливают из автоматов своих одноклассников, убивают родителей, оставляют младенцев в мусорных баках. Кама Гинкас, словно дотошный криминалист, уже несколько лет исследует в МТЮЗе природу преступлений, обращаясь то к Раскольникову, то к братьям Карамазовым со знаменитой слезой ребенка. И «Роберто Зукко» — в этом ряду – не просто очередной спектакль, а клинический диагноз, поставленный всем нам и требующий срочного лечения.

Марина Зайонц «Роберто Зукко»

Известия 14.12.2007

Пьеса француза Бернара-Мари Кольтеса у нас не очень-то прижилась на сцене. Мало находилось охотников разбираться в истории молодого человека, убивающего своих родных и первых встречных просто так, без видимой причины. Но режиссер Кама Гинкас, как известно, любит обострять любую театральную ситуацию, всегда предпочитает довести ее до абсурда. Еще он не боится смеха в самые трагические моменты, не скрывает театральности приемов и отвергает бытовое правдоподобие. Своих учеников Гинкас приучал к новым, непривычным и грубым текстам русской «новой драмы», а теперь и сам взялся за загадочный французский текст о безжалостном убийце, стремящемся к солнцу и свету.

Как всегда у Гинкаса, в спектакле все доведено до крайности — клоунада, нервные срывы и истерики, смех и слезы вместе. И, как всегда, сильно играющие актеры.

Наталия Каминская «Преступление с постсоветским акцентом»

Культура 13.12.2007

Пьес о серийных убийцах режиссер Кама Гинкас еще не ставил. Зато с Достоевским весьма тесно и продолжительно имел дело. Гинкас утверждает, что заглавный герой пьесы Бернара-Мари Кольтеса, совершающий убийства, не отдавая себе в этом отчета и не рефлексируя, — цыпленок по сравнению с Родей Раскольниковым, который подложил под это «мокрое» дело целую идейную базу. Вспоминается, как несколько лет назад режиссер на вопрос, почему он не ставит новую драму, ответил, что и эстетику жестокого театра, и болезненные проблемы социума уже давно нашел в классике. Кольтес, может, не классик, но и не «новая драма». «Роберто Зукко» — последняя пьеса французского интеллектуала и маргинала, умершего от СПИДа в 1989 году. В ее основу легла реальная история маньяка-убийцы. Но в отличие от Достоевского Кольтес не только не препарирует феномен убийства и не только не противопоставляет злу высшие христианские ценности, но даже некоторым образом поэтизирует образ Зукко и его деяния (в пьесе есть откровенно поэтические куски). Кольтес наследует абсурдистам. В его пьесе нет толкового развития сюжета и нет характеров. Он создает некую модель серого и бессмысленного мира, в котором такой экземпляр, как Роберто Зукко, является своего рода солнечным лучом (именно под прикрытием яркого света убийца не раз удирает из тюрьмы). Разумеется, солнце в иерархии ценностей автора не есть источник тепла и счастья. Но оно как бы прорезает однотонный мир, населенный людьми, превратившимися в ходячие социальные функции: функция полицейского, функция матери, функция влюбленной дурочки, функция тюремщика и т.д. При этом процент добра, содержащийся в каждой из них, сведен к ничтожной цифре — механические, экзистенциальные действия членов социума сплошь и рядом не обеспечены позитивом. Первооткрывателем пьесы на Западе стал в свое время знаменитый французский режиссер Патрис Шеро. У нас вспоминается не столь давняя постановка режиссера Василия Сенина в Центре им. Вс.Мейерхольда.

А теперь стоит напомнить, что предыдущей работой Камы Гинкаса стала «Легенда о Великом инквизиторе» Достоевского. Жесткий, безжалостный спектакль, внутренне провокативный, ибо в вечном споре инквизитора с Христом театр не принимает ни одну из сторон. Что нам предпочтительнее: лимитированное сверху благополучие или собственная воля? — на этот вопрос нет ответа. А те самые обычные люди, о судьбах которых, собственно, и идет спор, имеют отчетливый облик стада. В этом смысле «Роберто Зукко» продолжает тему.

Спектакль играется на большой сцене, где усаживают и зрителей, человек примерно сто, так что форма все равно малая — все близко к глазам. Художник Сергей Бархин предлагает пространство, напоминающее лабиринты подземки и одновременно вообще какой-то вселенский подвал, где только яркие анилиновые стрелки указывают выход. Да и то неизвестно куда. Роберто Зукко играет Эдуард Трухменев, знакомый зрителю по роли Стенли Ковальского в «Трамвае «Желание». Большой, сильный, мускулистый человек контрастирует с субтильными охранниками и полицейскими и похож на знатного экзотического зверя, клетку которого охраняют плохо оплачиваемые служители зоопарка. Он не удирает из застенка, а просто уходит, без усилий волоча на одной ноге увесистую цепь с гирей. Прямо под самым носом у охранников (Алексей Дубровский, Сергей Лавыгин), которые ничего не видят, поглощены разжевыванием собственных незамысловатых сентенций о добре и зле. Один с топором, другой с автоматом, они глупы и наивны как барашки и сильно смахивают на шекспировских простаков, если хотите, шутов, пытающихся комментировать то, что им явно не по уму. Контраст между естественным поведением асоциального Зукко и выморочными эволюциями «сознательных членов социума» весьма ярок. Все говорят будто на одной ноте, взглядами устремлены в одну точку, двигаются, будто заведенные механизмы. Начинается с матери (Виктория Верберг), которая бубнит свои обвинения сыну-отцеубийце в режиме обычных воспитательных монологов, пока сынок не прижмет ее родную головку к своему сердцу и не удушит мамашу насмерть. Забавно, что Зукко называет себя «ласковым» и акт умерщвления родительницы совершает в некоем нежно интимном режиме. Далее будет влюбленная в него девчонка, которую поразительно играет изменившаяся до неузнаваемости Елена Лядова. Вместо красавицы перед нами обезличенный серый заморыш, маниакально ищущий повсюду своего дорогого Роберто и ничегошеньки не осознавший даже после того, как ей становится известно, кто он такой на самом деле. Тут же и ее старшая сестра, блаженная старая дева (Ольга Демидова), и сдвинутый братец (Игорь Балалаев), своей любовью к младшей сестричке намекающий на маньячные наклонности не менее, чем главный герой. Кульминация спектакля, где Зукко берет в заложники мальчишку и в конце концов убивает его, откровенно жестока, абсурдна и вместе с тем едва ли не прямо отсылает к чисто российским реалиям. Тут возникает главная провокация спектакля. Нога убийцы прижимает реальную голову реального мальчика к земле, в затылок ему смотрит дуло пистолета, а происходящее вокруг этого эпизода вызывает сдавленный смех зрителей. Потому что и случайные прохожие, и страж порядка (да попросту спецназовец в камуфляже) проявляют немыслимо прозаическую деловитость, на поверку абсолютно пустопорожнюю и даже параллельную всякому смыслу. Цинизм этого эпизода совершенно очевиден, и оправдание у него разве что одно — он совершенно узнаваем. Так французский постабсурд в спектакле Гинкаса окончательно оформляет свои отношения с нынешним абсурдом постсоветского пространства. Тут же идет эпизод допроса арестованного Зукко, который двое служителей порядка ведут со всеми возможными акцентами народов СССР (среднеазиатский, прибалтийский, кавказский, малороссийский).

Работа актеров в этом спектакле точна и безупречна. Сплав западной абсурдистской традиции с российской психологией режиссер Гинкас производит стильно и по-своему законченно. Изначальное поэтическое начало пьесы и ее зловещая метафизика, правда, все же уступают место открытой злости на нескладный социум. Режиссер, не раз ставивший Достоевского, конечно же, брался за пьесу Кольтеса не ради эстетизации зла и не ради того, чтобы переосмыслить этические и эстетические границы искусства. Скорее затем, чтобы заявить: придуманное в театре — цветочки по сравнению с тем, что являет собой наша собственная реальная жизнь. Оптимистам на этом спектакле делать нечего. Филантропам — тем более. Но что утешает — перед нами чистый театр. В театре не страшно и не больно. Страшно и больно как раз за его пределами.

Нина Агишева «Привычка зла»

Огонек 10.12.2007

Кама Гинкас поставил на сцене Московского ТЮЗа спектакль «Роберто Зукко» — шокирующую историю об итальянском маньяке-убийце

В том, что Кама Гинкас поставил на сцене Московского ТЮЗа «Роберто Зукко» — пьесу об убийце, нет ничего удивительного. Во-первых, режиссер всегда любил театр абсурда, а пьеса французского бунтаря-интеллектуала Кольтеса, умершего в 1989 году в возрасте 41 года от СПИДа, как раз наследует этим традициям. В основу ее легла реальная история молодого парня итальянского происхождения, который с необычайной легкостью и без всяких видимых причин отправил на тот свет своих родителей, полицейского и ребенка, а потом ошеломил журналистов рассуждениями о том, что все мы умрем и именно поэтому поют птицы и светит солнце. Во-вторых, Гинкаса традиционно интересует герой на грани добра и зла, преступления и наказания — отсюда Раскольников, декабристы и Великий инквизитор Достоевского. И наконец, где еще ставить это загадочное произведение об обыденности убийства, как не в России.

Художник Сергей Бархин, как всегда, придумал замечательное оформление: зрители сидят на сцене и смотрят в черную пустоту, освещаемую двумя неоновыми надписями Tonnel. Это тоннель, переход из любви в ненависть, из прозы в поэзию, из жизни в смерть. По нему и передвигаются герои — случайные люди, повстречавшиеся на пути Роберто Зукко, бежавшего из тюремной психушки. У каждого своя исповедь, напоминающая джазовую импровизацию, между эпизодами звучит музыка французского композитора-примитивиста Паскаля Комелада. В пьесе почти нет действия, а только разговоры, из которых возникает пугающий и одновременно манящий мир, похожий на фантасмагорию, мир, в котором каждый — потенциальный убийца (не случайно этим последним и лучшим сочинением Кольтеса увлекались Патрис Шеро и Петер Штайн, да и сейчас его продолжают ставить в разных театрах). Гинкасу надо было, не погубив поэзии пьесы, перенести ее на нашу почву, и именно поэтому возникли два персонажа, которые, подобно шекспировским шутам, почти не сходят со сцены и комментируют действие. Они предстают то ленивыми охранниками в тюрьме, перед носом которых можно вытворять что угодно, то бездарными полицейскими, а то просто обывателями, не только неспособными предотвратить преступление, но и принимающими его как должное. Узнаваемые персонажи делают рассказ о мире, где люди превратились в животных, не таким уж ирреальным.

То, что Гинкас — мастер парадоксальной театральной формы и справится с текстом предтечи новой драмы Кольтеса, не вызывало сомнений, но что актеры театра так психологически точно будут существовать в абстрактной пьесе, похожей на сон, оказалось неожиданностью. Каждый играет некое пограничное состояние, переживаемое человеком, и ту быстроту, с которой это состояние оборачивается преступлением. Вот Девчонка — актриса Елена Лядова, запомнившаяся всем, кто видел «Трамвай «Желание» в этом театре, в роли Стеллы. Она, как и положено в ее возрасте, тоже бунтует — против запретов, властного брата, пьяного отца — и влюбляется без памяти в странного красавца с револьвером в кармане, выдающего себя за тайного агента. Потом, когда брат приводит ее в полицейский участок, выдает его имя, чтобы тут же быть изнасилованной двумя «комиссарами» — так они себя называют, намеренно пародируя в разговоре разные акценты, потому что следователи везде одинаковы. Ольга Демидова играет Элегантную даму — ей так надоели все окружающие и собственная жизнь, что она провоцирует ситуацию, в которой погибает ее сын.

В роли Зукко — Эдуард Трухменев, сексуальное чудовище Стенли Ковальски из того же «Трамвая «Желание». Этот атлет с обнаженным торсом и гривой волос ходит по сцене, таща за собой тяжеленную гирю, прикованную к ноге. Он читает стихи, поет песни, мечтает об озерах Африки, где высоко в горах идет снег и по льду ходят белые носороги, — и убивает людей без всяких эмоций, не задумываясь, будто совершает какое-то обычное дело. Эта заурядность и привычность злодеяния — самая сильная метафора спектакля. Ее не может перекрыть даже финал, в котором, по замыслу автора, Зукко уготована почти что космическая, от столкновения природных стихий смерть: в постановке Гинкаса герой хоть и направляет на зрителей «фаллос солнца», то есть обычный прожектор, все равно выглядит вполне земным существом. И куда больше впечатляет невесть откуда появившийся занавес — с него смотрят обычные люди, наши современники, пользователи интернета и посетители премьер, только теперь залу уже не нужно объяснять, какая связь между ними и Зукко.

Новая постановка ловко балансирует на грани реальности и абсурда, трагедии и иронии, текста и импровизации — такое нечасто увидишь сегодня в репертуарном театре. Вот, услышав песню группы «Браво», охранник задумчиво говорит напарнику: «Вчерашний день. И режиссер тоже вчерашний день, и пьеса». Гинкас может себе позволить такую шутку, потому что его спектакль, столь же отстраненный, как и все новое искусство, говорит тем не менее о важном, например легко ли жить в мире убийц.

Мария Седых «Парк нашего периода»

Итоги 10.12.2007

Те, кто живет давно, видели, а те, кто интересуется, возможно, слышали, что Кама Гинкас не всегда ставил спектакли по классическим текстам, письмам и документам. Бывало, выводил он на сцену и своих современников. Правда, пьесы тогда выбирать по любви ему не выпадало. Однако и этих героев, выписанных авторами порой весьма бледно и коряво, режиссер наделял сложными чувствами, проникал в их подполье или передавал ими самими неведомую тоску по какой-то другой, иной жизни. Конечно, нечего говорить — Пушкин, Чехов, Достоевский Гинкаса тоже всегда были про нас. Поворачивали зрачками внутрь, кишками наружу. Но не скрою, лично мне иногда так хотелось, чтобы он хоть ненадолго прервал диалог с титанами и, опустившись на грешную сцену, поговорил бы о проходящем, о том, в каком живем климате, чем дышим и хватает ли воздуха.

Недавно попала я случайно на одну театральную дискуссию. После примитивного спектакля по авангардной пьесе постановщик пытался вовлечь зрителей в разговор о неисповедимых путях новой драмы. О ней вообще больше спорят, чем имеют предъявить. Козыряют тем, что они, мол, первопроходцы, а маститые-де донашивают свои старые одежки. Наше им почтение, но жизнь неумолимо движется вперед, и придется славных мастеров оставить за бортом корабля современности. Поскольку речь шла в том числе и о Гинкасе, так хотелось вслух поерничать: он еще не в мавзолее. До премьеры «Роберто Зукко» оставалось месяца полтора. Из солидности и суеверия удалось промолчать.

Пьеса Бернара-Мари Кольтеса написана без малого двадцать лет тому назад и, можно сказать, стала завещанием французского драматурга, умершего от СПИДа в 41 год. Он — родоначальник и теперь уже классик новой драмы. Судя по тому, что пишут его последователи, во всяком случае наши, Кольтес, возможно, ее и исчерпал. Его героев растаскивают, темы перепевают. Место манящей загадочности занимает плоская социальность, в сухом остатке площадной язык, как известно, по-русски особенно грубый.

Почему же Кама Гинкас, теперь имеющий полную возможность выбирать для постановки сюжет по любви, много лет не обращавшийся к авторам ХХ века, остановился на «Роберто Зукко», пьесе, не раз ставившейся и даже экранизированной, но, по свидетельствам критиков, неразгаданной?

Почему

— На последних курсах я своим студентам дал задание выбрать и поставить кого-то из новодрамовцев. Мне казалось, что нужно попробовать, годятся ли в этом случае те же ключи, которыми начинающие режиссеры уже отпирали Шекспира, Чехова, Достоевского. Им жить в современном театре, а зрителю, как выяснилось, интересен социальный пласт, в который раньше не заглядывали, молодежь при этом уверяет, что узнает себя в персонажах, говорящих якобы их языком. Наверное, ей виднее. Студенты мои увлеклись, ставили, и я вынужден был читать. Прочел не меньше 50 изделий. Серьезное впечатление произвели, ну, может быть, два. Драматургии в них, как правило, никакой. Или она по-советски примитивна. Только в тех пьесах были комсомольские перипетии, а тут обязательно гомосексуальные или криминальные, наркотические или бомжовые. Бомжи, проститутки, алкоголики, иногда в одном лице, к тому же на смертном одре. Сюжет как таковой либо отсутствует, либо элементарен.

Традиционную драму двигали конфликты религиозные, социальные, домашние, финансовые, любовные. Гений Чехова открыл бездну повседневности. Ведь не каждый день насилуют, убивают, спиваются. Он увидел устрашающую трагедию в обыденности, которая есть и в Кольтесе, где каждый из персонажей не замечает, когда из него начинают выпирать клыки дикого животного.

У молодых людей нынче нет веры в персонажа, который несет хоть какую-нибудь идеологию. Кроме юмора, она ничего не вызывает. Семейное личное тоже кажется ерундой: вчера спал с одной, завтра с другой. Если и интересны герои новой драмы, то именно своей неартикулированностью. Прямо по Маяковскому, вспомните его «Простое, как мычание», «улица корчится безъязыкая». Ей нечем кричать, и нашим ребяткам нечем себя выразить.

Пьесу «Роберто Зукко» захотел ставить один из моих студентов. Я прочел и стал его предостерегать, насколько это трудная вещь. Непонятно, на чем держится вся история, ведь ничего не происходит. Зукко убивает мать, мальчика, полицейского, но и с ним ничего не происходит. Мотивировки не ясны, характеры не написаны. Мало диалогов, да и в них ничего не раскрывается. Но оказалось, пьеса меня самого зацепила, заинтриговала. Я почувствовал, есть в ней что-то, на чем она держится. На главном персонаже? Нет. Да он и не все время присутствует. Внешнее действие, детективный ход сразу пародируется. Ведь герой сбегает из тюрьмы, должен прятаться, а его должны искать. Но он не прячется, и никто его не ищет. Нет в нем и никакого внутреннего движения. Ни в одном эпизоде ничто не предвещает, что он убьет. Прямой логики — его обидели, задели, оскорбили — во всяком случае нет.

Постепенно я начал замечать какие-то странные повторы, может быть, рифмы, которые все связывают. Главный герой изнасиловал девочку, но она в него влюбилась. Правда, потом пошла и сдала его полиции. Один раз и второй. Братишка девочки очень любит свою сестру, но посягает на ее девственность и продает в публичный дом. Сестру, которая души не чает в девочке и пытается ее оградить, остановить, малышка бьет наповал каждой фразой, ковыряя в ране. Та едва выдыхает: «Я умру, если ты уйдешь». В ответ брезгливое: «Пока». Каждый из действующих лиц убивает партнера. Хотя буквально — только Зукко. Как это? Что это? Казалось бы, либо любит, либо доносит. Либо то неправда, либо другое ложь. Оказывается, правда и тут и там. И все это есть в каждом из нас.

Занавес закрывается

…Публика располагается амфитеатром прямо на сценической площадке среди декораций. Когда на сцену выйдут артисты и переменится свет, в тишине, медленно шурша, двинется тяжелый театральный занавес, закрыв от нас пустой зрительный зал. В этом мгновении есть что-то печально торжественное. Быть может, даже ритуальное. Теперь мы в туннеле, как написано над нашими головами большими красными и синими неоновыми буквами по-английски (в нашей округе все мерцает по-английски), яркая стрела указывает направление, а реклама Coca-Cola свидетельствует, что место и время действия везде и сейчас. Мрачноватое местечко — подземка.

А игра начинается веселая. Два обаятельных обалдуя (Алексей Дубровский и Сергей Лавыгин), тюремные охранники (по-здешнему — вохровцы), коротают службу в бессмысленной болтовне, стебаются смешно и знакомо. Но вот один упрекнет другого: «Ты даже мысленно мыслить не можешь, не то что слышать или видеть», — и эта абракадабра запомнится и будет аукаться долго после спектакля почему-то, внятно объясняя происходящее сегодня в тебе и вокруг. Преобразившись потом в следователей, полицейских, уличных зевак, они останутся клоунской парочкой, которой и положено, идиотничая, провоцируя, наблюдая со стороны, сохранять в нас здравый смысл.

Сохранить его среди этих персонажей непросто. Можно сколько угодно рассуждать об отсутствии психологии, стертости лиц, о поэзии монологов, внутренних ритмах, но на сцену выходят люди. Мы к ним так близко, что видим каждую морщинку, тень, пробежавшую по лицу, подрагивание колена, цыпки на руках. И глаза, в которые заглядывать страшно, да оторваться невозможно.

Как же до жути бесстрашно играют в этом спектакле артисты. Все. Вот Девчонка Елены Лядовой — худышка, выросшая из коричневого школьного платья. Руки, ноги еще недовинчены, отчего постоянно движутся в разных направлениях. Во рту неизменная жвачка. Сказать, сколь упоенно она ею манипулирует, — ничего не сказать. Симфония. Но так же «недовинчены» в ней все чувства. Переходы от скуки к восторгу, от жгучей страсти к испепеляющей ненависти, от вялого презрения к упоению предательством столь стремительны, что не укладываются в житейскую логику, не вмещаются в одну отдельно взятую девочку. Так она из реальности или метафоры? Метафоре не хочется залепить пощечину, а потом обнять и согреть.

На занавесе групповой портрет труппы МТЮЗА.

Виктория Верберг истово проводит Мать Зукко через адские муки непонимания, когда ее сын, обычный мальчик, стал тем, кем стал, — убийцей отца. Так и уйдет на тот свет в синем сатиновом халате и вязаной шапке, надвинутой до бровей, не вспомнив тот страшный миг. Ольга Демидова виртуозно сыграла в спектакле две трагикомические роли. В одной ей приходится нервно подтягивать старые растянувшиеся треники, в другой — надменно держать голову, увенчанную замысловатой шляпкой. Ее несчастная, затурканная Сестра будто вышла из пьес Петрушевской, Дама — из Дюрренматта. Первую до слез жаль, вторую жаль, что не убили.

Единственный персонаж пьесы, имеющий имя, — это Зукко. У него даже есть прототип, какой-то французский Чикатило. Видный, высокий, красивый артист Эдуард Трухменев должен представить героя стертого, без цвета и запаха, прозрачного, как стекло. Эта нежная горилла словно прислушивается к самой себе, не понимая, что ведет ее из тюрьмы на свободу и обратно в тюрьму. Ласковый, мягкий, он движим какой-то нездешней силой, роком. Убийца, почему-то не вызывающий отторжения, а порой вызывающий симпатию.

В древнегреческом театре все зрители делились на «смотрящих на» и «присутствующих при». Кама Гинкас, закрыв занавес у нас за спиной, лишил нас выбора.

Зачем

— Конечно, главный герой в некотором смысле животное. Но меня всегда интересовал момент, когда животное превращается в человека, и наоборот. Где происходит этот перещелк. Увлекательно сдирать капустные листы, в которые цивилизация, школа, воспитание, интеллект, искусство упаковывают кочерыжку. Так плотно, что уже не видно и не слышно, какие мы на самом деле. Вот почему меня все больше влечет античная драматургия, где есть человек первозданный. Звери убивают старых немощных вождей. Зевс убил своего отца Хроноса, чтобы стать главным Богом. Убил и не мучился, как не мучается молодой волк. А вот у Эдипа, убившего отца случайно, есть совесть, и она мешает ему с собой примириться. Это и есть рождение человека.

Кама Гинкас утверждает, что такой трудной работы, как пьеса кольтеса «Роберто Зукко», у него давно не было

Кольтес фиксирует работу животного в человеке. Фиксирует наши первобытные инстинкты. А поскольку автор не моралист, то вопросы «хорошо» и «плохо» он вообще снимает. Просто как врач констатирует. В некотором смысле — это чеховская традиция. За что доктор Чехов и получал от прогрессивной критики. Мол, ему все безразлично.

Это современный взгляд и мне очень понятный. Человек, прошедший чеченскую, афганскую или какую-то другую мясорубку, — другой человек. Он иначе видит, у него другие рефлексы. Люди, которые тонули, попадали в цунами, умирали и выжили, знают что-то, чего мы не знаем. В пьесе есть скрытая, простая метафора — наступает в жизни человека какой-то момент, когда вдруг захлопываются все решетки. Бесчисленные, многослойные. Меняется освещение. Белое оказывается черным, плюсы и минусы поменялись местами. Обыденная жизнь словно препарируется как в анатомическом театре. Грубый пример — ты ешь курицу и не задумываешься. Но пойди в то место, где живых куриц превращают в тушки, посмотри… Вот так и тут. Вдруг — стоп! И обыденность поворачивается совсем другой, ужасающей стороной.

The end

На той самой дискуссии, с которой мы начали, оппонентом режиссера выступал хороший чуткий современный писатель. Он все руками разводил: отчего в вашей новой драме есть концепции, ракурсы, дискурсы, но нет людей? Не знаю, мол, как себя к ней пристроить. Холодно, холодно, холодно. У меня есть его телефон, посоветую посмотреть там, где погорячее.

Ну а Кама Гинкас и его постоянный соавтор художник Сергей Бархин не обманули ожиданий тех, кто, завидев тоннель, надеется увидеть свет в его конце. В финале ослепили. Может быть, это и называют забытым словом «катарсис».

Ольга Егошина «Я тихий, я нежный»

Новые известия 10.12.2007

В Театре юного зрителя состоялась премьера «Роберто Зукко» Бернара-Мари Кольтеса. Пьеса написана о реальном французском серийном убийце конца 80-х. Ее представили Петер Штайн и Патрис Шеро. В России последнюю пьесу рано умершего от СПИДа Кольтеса практически не ставили. Кама Гинкас выбрал новый «жесткий» перевод Натальи Санниковой и приблизил «убийства» на расстояние вытянутой руки.

Человек – один из немногих биологических видов, у которого нет запрета на убийство себе подобного. Понадобились века цивилизации, чтобы сформировать нравственный запрет на убийство. Но в любом обществе непременно находятся люди, у которых он так и остается несформированным. Бернар-Мари Кольтес написал в конце 80-х пьесу о реальном молодом человеке Роберто Зукко, убившем отца, мать, полицейского и ребенка (то есть совершившим самые тяжелые преступления по любому законодательству) и погибшем во время полицейской операции захвата.

Десять лет назад литовский режиссер Оскарас Коршуновас в своей постановке «Роберто Зукко» выстроил на сцене бан для скейтборда (скейтбордисты только появились на наших улицах). Его герой несся по жизни на роликовой доске, в самоубийственном порыве увлекая и сбивая с ног встречных. Самым страшным моментом спектакля (разыгрывавшегося на большой сцене Молодежного театра Вильнюса) был момент, когда Роберто Зукко надевал целлофановый пакет на голову заложника, а потом стрелял в него, и кровь окрашивала стенки пакета, а тело оседало. Если исполнитель роли жертвы задерживался хоть на минуту, в зале начинались истерики, и приходилось вызывать «Скорую помощь». Коршуновас превращал Зукко в романтического героя, бросившего вызов обществу.

В постановке Камы Гинкаса Зукко убивает свои жертвы на расстоянии вытянутой руки от зрителей. Вот он обхватил рукой мать, как бы обнимая ее. Сдавленный стон, слабое подергивание ног. И уже ее тело сползает на пол. А потом служители, укоризненно качая головами, скинут тело в люк, и мы услышим звук падения тяжелого предмета. 14-летний мальчик-заложник будет стоять на коленях в полуметре от первого ряда, и ботинок Зукко будет стоять на его шее. После выстрела тело ребенка скинут в тот же люк.

«Я пытаюсь понять, что отличает меня от убийцы?» – раздумчиво произнесет в начале спектакля охранник. Собственно, поиски ответа на этот вопрос интересовали Гинкаса и в его постановках по Достоевскому, и в «Казни декабристов», и в этой постановке Кольтеса.

Усадив зрителей прямо на сцене, задернув за их спиной занавес, режиссер лишает публику привычной дистанции «людей со стороны». Все – зрители и актеры – в одном пространстве. Все на сцене. Перед глазами каменная изнанка сцены – закоулки города – изнанка мира. Время действия – всегда, место действия – везде на окраине цивилизации. Глаза жертв и глаза убийцы смотрят на тебя в упор.

Гинкас лишает зрителя и привычных подпор для «сверки» реакции. В трагические моменты в его спектакле не звучит барабанная дробь, не гаснет свет. Нога убийцы стоит на шее мальчика-заложника, а вокруг балаганят двое рыжих клоунов, на этот раз напяливших одежки буржуазной парочки. Кама Гинкас любит провоцировать зрителей, лишать их уверенности в адекватности мира, в том, что мы ориентируемся в происходящем. «Роберто Зукко» – спектакль намеренно сбитых координат.

Бернар-Мари Кольтес писал своего рода притчу о современном ангеле-мстителе, разрушающем сытый покой буржуазного общества. После всех терактов последнего десятилетия идеализировать и демонизировать убийцу равно невозможно. В спектакле Камы Гинкаса возник предельно земной мускулистый красавец парень (Эдуард Трухменев) в штанах, подвязанных веревкой и с прикованным к ноге цепью ядром, тихо и убежденно говорящий о себе: «Я – тихий, я – нежный». И вот уже он берет в заложники подростка. А потом объясняется с матерью убитого мальчика: «Вы же сами говорили, что он считал вас идиоткой! Чего его жалеть?!» И так искренне не понимает: а что такого страшного он сделал?!

Девчонка (Елена Лядова), влюбившись в Зукко, бежит из дома, не обращая внимания на мольбы старшей сестры. Елена Лядова играет с точным чувством стиля постановки (натуралистически-достоверной, но не бытовой), становясь своеобразным камертоном спектакля. Именно ее героиня с отрешенным и сосредоточенным выражением лица повторяет финальные слова Роберто Зукко о том, как давит людей, случайно попавших ему под ноги. И, кажется, готова идти по его следам.

У Кольтеса в финале героя убивают при полицейском захвате (и он платится за совершенные преступления). Гинкас оставляет Зукко на вершине стены, предоставляя каждому сидящему в зале самому определиться: как ты относишься к убийце, который убивает просто так, без мстительности и злобы, потому что так и не узнал, что такое запреты и что такое заповеди? Правда, возникает сомнение: а ответил ли себе на этот вопрос Кама Гинкас?

Елена Дьякова «Диггеры подсознания»

Новая газета 10.12.2007

Кама Гинкас поставил «Роберто Зукко» Кольтеса

В МТЮЗе новый (но не то чтобы совсем неожиданный…) жанр: Гинкас-гиньоль! После Пушкина—Достоевского—Чехова на кирпичных задворках Большой сцены (в том же странном пространстве, где идет «Гроза» Генриетты Яновской) — Бернар-Мари Кольтес, последний из больших французских драматургов ХХ века.

Кольтес (1948—1989) — ключевое звено эволюции между театром Жана Жене и Ионеско и «новой драмой». Открытый широкому зрителю в конце 1970-х Авиньонским фестивалем, он нашел своего главного режиссера в Патрисе Шеро.

1980—1990-е — время европейской славы Кольтеса (драматург умер в 1989-м, став одной из первых жертв СПИДа). Его пьесы сыграны на полутора десятках языков. Так, в Германии их переводил Хайнер Мюллер, а «Роберто Зукко» ставил Петер Штайн. Но лишь весной 2007-го нуар Кольтеса (ах, до чего ж нуаристый временами) впервые вышел на подмостки Comedie Francaise.

В России Кольтеса ставят нечасто. Но «Роберто Зукко» (1988), последняя и чуть ли не самая известная его пьеса, шла в петербургском МДТ. «Зукко» ставил в ЦиМе (давно, при первых зарницах «новой драмы») молодой режиссер Василий Сенин. Сценограф премьеры Камы Гинкаса — конечно, Сергей Бархин. Над закопченными кирпичами закулисья горят красные-синие неоновые вывески дешевых баров. Заведения, похоже, сетевые: с единым именем THE TUNNEL.

Зукко вылезает из подвального люка — как дьявол площадного театра из красной, холщовой, люто размалеванной преисподней с юркими аспидами.

«Площадной театр», «гиньоль» — тут спасительные слова. Будь герой вполне дееспособен, а Кольтес вполне серьезен, речь бы шла о чудовище. Глядите: вот «человек естественный» XVIII века (вместо телевизора у него гильотина, как вскоре выяснилось). Вот «человек-зверь» Золя… Дальше, в 1980-х, — Роберто Зукко: отцеубийца, матереубийца, детоубийца. (В интермедиях — побег из тюрьмы, насилие и захват заложников.)

Он и есть чудовище, красивый юноша с инфантильной молочно-восковой улыбкой. Эдуард Трухменев (зритель МТЮЗа помнит его Стенли в «Трамвае «Желание») играет почти Маугли городских задворок. Страсть и ярость Стенли Ковальски (все-таки человека цивилизованного… ну почти) перешли у Роберто «системы МТЮЗ» в безмяжное, даже ласковое и необратимое дикарство. Тут не то чтобы «нервы навыпуск» (как писал незабвенный Веничка): нервы Зукко не были затянуты запретами никогда.

Но там, где он прошел, оставляя запах дикого зверя, рвутся постромки других душ. Да и были ли они? А если были, то сколь прочные? Или мы живем без лонжи? И не знаем, когда сорвемся с цепи? И так ли она прочна, как уверяли семья и школа?

«Роберто Зукко» Камы Гинкаса — двухчасовой парад отточенных актерских миниатюр. Вот Девчонка (Елена Лядова), дитя задворок с обмыленным лицом под шапкой-самовязкой. Жертва насильника поползет за ним, как кошка. И сдаст его ажанам.

Брат Девчонки (Игорь Балалаев) — хранитель семейной чести. Но «падение» сестры окликнет эхом в туннелях и преисподних подвалах души этакую дрянь…

Отец Девчонки (Андрей Бронников), собственно, ничего дурного не делает. Благо с места не сходит и лыка не вяжет. В старой кроличьей шапке, в белом исподнем, пьяный в стельку, Отец сидит с улыбкой во главе стола, что бы ни происходило с его детьми.

И (по мне) из всех ампутаций нравственного инстинкта в «Зукко» эта — худшая. Минут семь оставаясь на сцене, Бронников играет Отца крайне ярко и страшно.

Но и Элегантная Дама (Ольга Демидова), взятая в заложники (Роберто пристает к ней с детской вдохновенной жадностью, канючит, сюсюкает: отдай «Порш» поиграть!), звереет в его руках до забвения всех заповедей. И даже готова платить за новый опыт.

…У Ольги Демидовой в пьесе Кольтеса две роли. Дама в пурпурных мехах и бесконечно терпеливая Старшая Сестра Девчонки. Унылая клоунесса в желтых косичках, нелепых очках, обвислом фланелевом халате. (Красавица Демидова без страха меняет облик: узнать ее невозможно.) Единственная, над кем не властен гон зверя по трущобам…

Без всякого внешнего сходства Сестра напоминает К.И. из «Преступления». И ведет в «Роберто Зукко» лейтмотив театра Гинкаса: бессильная святость, ожог ее страданием.

Итак, гиньоль. Комикс (особенно в «полицейских сценах»!). Пародия на триллер. Развесистый — до нервного комизма — нуар. Блестящий лабораторный практикум по изучению туннелей, погребов, железных люков в душах актеров и гуляющей публики. Окуляры сцены укрупнили все, что сквозит, как струпья в прорехах, под тканью прежних спектаклей К.М. — «Записки из подполья», «Черный монах», «Нелепая поэмка».

Да, наверное: театр Гинкаса мог бы состояться как театр жестокий, предельно страшный (куда доморощенным выжимателям клюквенного сока из новой драмы!).

Мог бы. Не будь так жестко, железом и сыромятной кожей задраены подвалы души.

Но, к счастью, они задраены. Культура (назовем это так) — не природное ископаемое. А плод жестоких трудов огня и молота. Когда речь о насыщенной, не пустой породе.

Мой личный вывод из преисподнего гиньоля Кольтеса оказался таким.

А для души я в четвертый и в пятый раз пойду на «Скрипку Ротшильда».

Олег Зинцов «Беги, идиот»

Ведомости 10.12.2007

Хорошенькое дело: Роберто Зукко (у которого, кстати, был реальный прототип) сбежал из тюрьмы, где сидел за убийство отца, после чего убил мать, полицейского и ребенка. Герой. Для европейского экзистенциализма, последним мощным всплеском которого считается драматургия Бернара-Мари Кольтеса, — герой идеальный. Убийца без причины и логики, существо по ту сторону добра и зла, воплощение абсолютной свободы: невозможно угадать, кого он казнит, кого помилует, а главное — почему. Он просто действует, и всё.

Для Камы Гинкаса герой неожиданный. Вот уж кого всегда интересовали причины и следствия, психический механизм, доводящий Раскольникова до мысли о топоре. Мало кто так виртуозно-изуверски, как Гинкас, умел щипать зрительскую совесть, превращать сидящих в зале едва ли не в соучастников преступления: а может, вы и убили-с? Для этих фокусов ему вполне хватало русской классики: Достоевский, Чехов — ближе к современности Гинкас не подбирался уже давно. В общем, предсмертная пьеса Бернара-Мари Кольтеса (1948-1989), самого поэтичного из драматургов постмодернистской эпохи, — кажется, последнее, что могло заинтересовать человека, недавно поставившего «Великого инквизитора» Достоевского. Ни до поэтичности, ни до постмодерна Гинкасу, впрочем, дела нет, у него своя игра. Начало спектакля режет слух фонограммой группы 5nizzа. «А, вчерашний день», — ворчит тюремный охранник — мужик в телогрейке и варежках. «И автор — вчерашний день», — подхватывает второй, взвешивая в руке топор (публика, сидящая тут же, на сцене, понимающе посмеивается, вспоминая игры Гинкаса с Достоевским). «Да и режиссер тоже», — завершают репризу напарники, которые весь спектакль проведут в роли коверных, прикидываясь то милиционерами-лимитчиками, перескакивающими с кавказского акцента на прибалтийский, то карикатурными обывателями в городском парке.

Такими же пародийными типажами окажутся все персонажи, которым выпало бродить по оголенной до кирпичной кладки сцене между двумя неоновыми вывесками The Tunnel. Уродливые, тупые, свои до омерзения, какая уж там Франция. Здесь нет ни героев, ни жертв, разве что предавшая Зукко Девчонка (отличная работа Елены Лядовой) догадывается, что вакуум смысла должен быть заполнен трагедией; остальные заслуживают только фарса.

Это у Кольтеса убийца со сладкой фамилией Зукко — почти поэт, выводящий свои безумные произведения чужой кровью. У Гинкаса фактурный, мускулистый актер Эдуард Трухменев играет контуженного на всю голову дебила, который, выпрашивая у матери нестираную военную форму, аутично нудит: «курточка… шлемик…».

«Я солдат, недоношенный ребенок войны», — по-растамански завывает в динамиках 5nizza. «Меня ты поймешь, лучше страны не найдешь», — подхватывает Жанна Агузарова: этим давним хитом озвучена, конечно, финальная сцена, в которой Зукко опять бежит из тюрьмы через крышу, к солнцу. Но эта прямолинейность и конкретность Гинкасу только в плюс: он хорош, когда злой.

Роман Должанский «В безбожной тесноте»

Коммерсант 08.12.2007

Кама Гинкас поставил «Роберто Зукко»

Московский театр юного зрителя показал премьеру спектакля «Роберто Зукко» по пьесе классика французской постмодернистской драматургии Бернар-Мари Кольтеса. Постановку осуществил Кама Гинкас — и в соединении имен Гинкаса и Кольтеса РОМАН ДОЛЖАНСКИЙ видит один из главных парадоксов сегодняшней московской афиши.

Зрители на спектакле Камы Гинкаса сидят прямо на сцене, рядами скромного, мест на сто с небольшим амфитеатра. Ничего особенного в подобной рассадке публики, конечно же, нет. Если что и странно, так это то, что зрительская трибуна стоит не параллельно рампе, а наискось, от левого ближнего (если смотреть из зала) угла сцены к правому дальнему. По воле художника Сергея Бархина зады сценической коробки открываются нам какими-то черными углами, нишами и закоулками — это изнанка большого города, каменные джунгли, зазывно и в то же время убого сверкающие сине-красной неоновой рекламой ночных заведений. В пьесе Бернар-Мари Кольтеса квартал назван «Маленький Чикаго».

«Роберто Зукко», безусловно, городская пьеса, места ее действия — тюрьма и квартира, публичный дом и полицейский участок, городской парк и станция подземки. Кама Гинкас как раз и ставит спектакль о современном городе. Но этот его город сжат и тесен. Неслучайно после того, как зрители расселись по местам, театральный занавес за их спинами со значением задергивается: публика должна почувствовать себя на сцене как в мышеловке. Господин Гинкас вообще любит опасные игры в замкнутом пространстве. Несколько последних по времени спектаклей режиссера шли на большой сцене, и вот теперь он вернулся в камерные условия, чтобы обострить игру.

Игра и на этот раз оказалась опасной, однако не в том смысле, который обычно связывается со спектаклями Камы Гинкаса. Не условия театральной игры здесь будоражат воображение и щекочут нервы, а ее исходные обстоятельства. Последняя пьеса знаменитого французского драматурга — рассказ о молодом человеке, убившем отца, а потом сбежавшем из тюрьмы, чтобы убить свою мать, полицейского и встреченного в парке ребенка, причем на глазах у матери,- пугающий, но при этом исполненный таинственной поэтичности текст. Зукко — порождение и воплощение современного жестокого мира. Его кровавые дела ничем не мотивированы, он вовсе не бунтарь «с идеями» и не романтический герой, мстящий человечеству. Скорее он воплощение рока, но в мире, лишившемся высшей силы. Роберто Зукко своего рода черная дыра, притягивающая тех, кто оказывается на его пути или хотя бы в его орбите.

Исступленно-настойчива Виктория Верберг в эпизодической роли матери Зукко. Члены семьи безымянной девчонки, которую выбирает в спутницы Зукко, словно срисованы с какой-то нашей беспросветной бытовухи. Кстати, Елена Лядова, играющая саму девочку, единственная в спектакле, кому дано сыграть какую-то надбытовую, надтекстовую причастность к злу и мировой пустоте. А уж актерам Сергею Лавыгину и Алексею Дубровскому, играющим по несколько ролей, позволено вытворять вообще невесть что: как охранники и полицейские они пробуют то украинский, то кавказский акцент, а как мужчина и женщина, свидетели очередного преступления Зукко, разыгрывают целое шоу в духе сегодняшних телеразвлечений.

Ключевое несовпадение мировоззрений, отсутствие «большой игры» не отменяет в спектакле игр частных, малых, но в результате с пьесой происходит худшее и самое простое, что с ней может произойти,- она просто распадается на череду эпизодов. Эдуарду Трухменеву в роли Зукко скрепить их тоже не удается. Обладатель роскошной, мужественной фактуры, он прилаживается к роли черной дыры то так, то эдак, но без особого успеха. Наверное оттого, что его путь проложен из никуда в никуда — кольтесовский финал с солнцем, вспыхивающим, точно атомный взрыв, театром проглочен, и актеры почему-то танцуют. Видимо, что-то празднуют.

Режиссер меж тем хотел избежать излишней поэтичности. Кама Гинкас ставит новый перевод, недавно сделанный Натальей Санниковой, он и лексически гораздо жестче, ненормативнее, чем до сих пор читавшийся всеми перевод Маши Зониной. Не зная оригинала, трудно сравнивать русские варианты, но одного не раз отмеченного исследователями качества текст пьесы лишился — ощущения бездонной пропасти, зияющей в конце каждой фразы.

Но вот чего Кама Гинкас наверняка не хотел избегать, так это темы мира без бога, мира, где все дозволено. Неслучайно в начале спектакля возникает топор, а «трущобы» сцены так и просятся стать местом действия «Преступления и наказания». Достоевский — один из любимых авторов режиссера. Метания между верой и безверием, мучительное переживание своей и всеобщей богооставленности — постоянная тема Камы Гинкаса. Поэтому и непонятно, почему он заинтересовался пьесой «Роберто Зукко». Может, конечно, показаться, что тема в Кольтеса каким-то образом вживляется. Однако на самом деле вопрос о боге в этом сочинении разрешен бесповоротно: бога нет, и даже говорить о нем бесполезно.

Ольга Фукс «Концерт для скрипки с трещоткой»

ВМ 07.12.2007

Кама Гинкас и «Роберто Зукко»

Он убил отца, выбросив его из окна, точно окурок. Придушил мать за то, что не отдавала старую военную форму. Пырнул ножом полицейского. Сблизился с девчонкой из бедного квартала, лишив ее невинности, а значит, единственной возможности удачно выйти замуж. И брат девчонки, который берег ее «честь» — единственную ценность большой и никчемной семьи, продал младшую сестру в публичный дом. Он убил ребенка, потому что его мать не сразу отдала ему ключи от машины. И, удрав в очередной раз из тюрьмы, шагнул навстречу своему любимому солнцу, разбившись насмерть.

У Роберто Зукко был реальный прототип — серийный убийца и маньяк. В 70-е о нем писали многие газеты, но в истории он остался благодаря Бернару-Мари Кольтесу — драматургу, прожившему короткую жизнь (одним из первых умер от СПИДа) и оставившему несколько загадочных и тревожных текстов, за которые брались и Петер Штайн, и Патрис Шеро и многие другие европейские режиссеры.

«Ампутировав» зрительный зал упавшим занавесом (так и тянет сказать железным) и посадив зрителей на сцену вместе с актерами, Кама Гинкас в который раз устроил им ситуацию «очной ставки». И снова поднял вопрос о беспредельной человеческой свободе и праве на нее, ребром поставленный в «Нелепой поэмке». Его Роберто Зукко (брутальный и обаятельный Эдуард Трухменев) — Раскольников XX века, без рефлексий и теорий, без проклятого вопроса про «тварь дрожащую», идущий по трупам, как по ступенькам, к свободе и солнцу, которое ему застят другие люди и человеческие связи. Несколько лет назад «Роберто Зукко» ставил молодой режиссер фоменковской выучки Василий Сенин — и его Зукко прорывался к небу (благо возможности Центра им. Мейерхольда позволяли распахнуть крышу). Гинкасовский герой лезет наверх и упирается в стенку — ТАМ не будет ничего.

Впрочем, проклятые вопросы лихо остраняются ернической клоунадой Алексея Дубровского и Сергея Лавыгина. Тюремные охранники, которые в упор не видят побег, занятые своим «унутренним» миром. Они же — полицейские, что не прочь побаловаться с девчонкой. Они же — пожилая супружеская чета, любопытная настолько, что готовы влезть между полицейским и вооруженным маньяком. Они же — актеры, глубокомысленно ворчащие, что «пьеса — вчерашний день, да и режиссер вчерашний день», как ворчат актеры во всех театрах. А рядом с ними — как скрипка с трещоткой — разворачивается история девчонки (Елена Лядова) и ее старшего брата (Игорь Балалаев) и сестры (Ольга Демидова), для которых сестричка была единственным смыслом. Пытаясь изнасиловать свою «испорченную» сестру, брат — деспот-тихоня точно приканчивает себя. От любви до насилия — один шаг. И сыгранно это с таким концентратом подлинности (не путать с натурализмом), что больно смотреть.

А еще в «оркестре» Гинкаса есть гитара (группа 5’nizza), чтобы петь горькие и ернические баллады о жизни, невесть зачем подаренной и проигранной в казино бытия быстро и бездумно.

Дина Годер «Очень русская история»

Время новостей 07.12.2007

Кама Гинкас поставил спектакль о серийном убийце Роберто Зукко

Постановка «Роберто Зукко» в ТЮЗе требовала от Камы Гинкаса ответа на целых два вызова. Первый был вызовом самой пьесы Бернара-Мари Кольтеса, почти тридцать лет назад написавшего историю реального серийного убийцы, признанного на суде психопатом, ибо преступления его выглядели совершенно беспричинными. Тогда история эта во Франции воспринималась очень болезненно: все жители района, где она случилась, выступили против того, чтобы пьеса Кольтеса шла в театре и персонаж, убивший отца, мать, полицейского, ребенка (в имени убийцы драматург изменил всего одну букву), произносил со сцены странные поэтические монологи. «Роберто Зукко» ставили много и часто крупные режиссеры, привлеченные именно неочевидностью пьесы: надо было решить, кто все-таки такой этот свободолюбивый убийца с ускользающим характером — герой беспрестанно действовал и говорил, но оставался человеком без свойств.

Второй вызов, принятый Гинкасом, был вызовом современной драмы, принципиальным для режиссера, который уже лет двадцать не ставил ничего, кроме классики. Тут видно влияние студентов-режиссеров его курса в Школе-студии МХАТ, с которыми несколько лет назад Гинкас посвятил целый семестр постановкам новых пьес. С тех пор по независимым сценам Москвы растеклась «новая драма» в режиссуре гинкасовских учеников, а сам мастер, как говорят, остался впечатлен открытиями, которые принесли ему свежие и непривычные тексты. Этот сюжет явно отражен справкой о драматурге из программки к новому спектаклю, где сказано: «Новая драма» ведет исток из пьес бунтующего интеллектуала Кольтеса». Саму «новую драму» учителю как-то ставить невместно, а вот ее предтечу, «современную классику», — интересно.

Однако, берясь за текст, Гинкас подходит к нему с опытом жесткой и шокирующей «новой драмы»: он выбирает не ставший хрестоматийным перевод Марии Зониной из сборника 1995 года, а новый, куда более грубый и сниженный — екатеринбургской переводчицы Натальи Санниковой. Там, где у Зониной охранники, видя побег Зукко, говорят: «А, черт, и впрямь сбежал», у Санниковой звучит: «Б… ты прав. Смылся, с…». Где у Зониной брат говорит потерявшей девственность сестренке: «Ты теперь баба, и всем плевать», у Санниковой: «Ты с…, и всем по…». Впрочем, дело не только в переводе. Спектакль полон разговоров, никакого отношения к Кольтесу не имеющих (не рискну назвать их отсебятиной, поскольку они явно заданы режиссером), все периферийные сцены, особенно между зеваками, охранниками или полицейскими, превращены в развернутые клоунские интермедии с матерком, главная цель которых — то же самое снижение.

Спектакль и начинается с препирательства клоунов-охранников (Алексей Дубровский и Сергей Лавыгин). Группа «5nizza» беспечно поет: «Я не той, хто тобі потрібен…», и один из охранников принимается переводить. «И так понятно, ты что, хохол?» — раздражен второй. «Да нет, служил… в Белоруссии», — отвечает первый. И понеслось. Песен «Пятницы», кстати, в спектакле много, как видно, в них Гинкасу приглянулись ленивые регги-мотивы с их анархистско-растаманским свободолюбием. «Пятница» — это вчерашний день», — комментирует один из клоунов, поигрывая топором (так Гинкас передает привет собственной старой постановке о другом убийце — Раскольникове). «И пьеса — вчерашний день, и режиссер», — откликается второй.

Потом те же клоуны станут офицерами в полицейском участке, один наденет тюбетейку, а другой — сванку, и, допрашивая подружку Зукко, они начнут говорить с кавказским и среднеазиатским акцентом, материться, обращаться друг к другу «комиссар Каттани», а потом вдруг перейдут на суржик. А еще позже будут зеваками, мужчиной и женщиной, в самой шокирующей сцене спектакля, той, где Зукко держит под прицелом даму и ребенка, требуя машину, а клоуны носятся вокруг, обсуждая, как помочь жертвам, и превращая кольтесовскую сатиру на трусливых обывателей в полное дуракаваляние.

Зрители сидят прямо на сцене, которую Сергей Бархин открыл до самого черного дна, со всеми ее карманами и железными решетками. Светятся лишь две надписи The Tunnel, и дело, похоже, действительно происходит не в приличной буржуазной среде, к которой мы привыкли относить персонажей Кольтеса, а в каком-то туннеле среди бомжей и алкашей, где вместо солнца — слепящие зал фары. Мать Зукко (Виктория Верберг) — типичная алкоголичка с чинариком, прилипшим к нижней губе, и трясущимися руками в грязных митенках. Она, сидя на железной кровати, то талдычит одно и то же, то впадает в истерику, ничуть не слушая, что ей говорит сын. Кажется, он убивает ее просто, чтоб замолчала. Семья влюбленной в Зукко Девчонки — тоже из какой-то совсем голой бедноты, тут матери, описанной автором, нет и в помине, а отец (Андрей Бронников) лишился всех слов и лишь сидит, лучезарно тараща в зал водянистые пьяные глазки. Только очкастая сестра (Ольга Демидова) с нелепыми косицами и в вечно расстегнутом халате тараторит не умолкая.

Снижение идет по всем направлениям — шумно, густо, настойчиво, и героев в клоунском мире остается лишь двое: убийца Роберто Зукко (Эдуард Трухменев) и смешная угловатая Девчонка (Елена Лядова) в вязаной шапке, натянутой на глаза. Эти двое у Гинкаса тоже не слишком похожи на наши представления о героях Кольтеса. В попытке объяснить феномен Зукко, Гинкас следует за Раскольниковым: убийство всегда связано с болезнью. И Трухменев, несмотря на свою брутальную героическую внешность и эффектно накачанный торс, который так любят демонстрировать режиссеры, играет Зукко человеком с явными отклонениями, почти аутичного. Он болезненно сосредоточен, почти никогда не смотрит собеседнику в глаза и, объясняя, что ему нужно, как-то шизоидно показывает все руками. Он выглядит страшновато, к тому же все время таскает за собой на цепи прикованное к ноге арестантское ядро, будто якорь, мешающий ему вылететь из туннеля в небо, о котором он так много говорит. Но в этом клоунском мире его никто не боится, даже когда Зукко сам сует под нос свой портрет на плакате Wanted!. Рядом с больным парнем, убивающим, похоже, тех, кто мешает ему сосредоточиться, оказывается Девчонка. Но не та рано повзрослевшая оторва — влюбленная в Зукко и предавшая его, а потом проданная в проститутки ради того, чтобы найти любимого убийцу. Нет, Гинкас выкидывает всю историю падения, и простодушная веселая девочка оказывается невинным ребенком, мечтающим о любви, но пока не ведающим ее.

Так рассказ об убийце без свойств становится историей о странном больном парне, пытавшемся вылететь из темного подземелья и почти случайно убивавшем тех, кто ему мешал. И о невинной девочке, готовой идти за убийцей куда угодно. Очень русской, в сущности, историей.

Григорий Заславский «С кровью»

НГ 07.12.2007

Кама Гинкас поставил в Московском ТЮЗе пьесу Кольтеса «Роберто Зукко»

Некоторые детали премьеры, поставленной Камой Гинкасом, вероятно, так и останутся непроясненными. Но главное – ясно: знаменитый режиссер продолжает провоцировать зрителя, делать ему неудобно, ставить его перед неприятным нравственным выбором. Иногда – на грани, иногда – за ней.

Признаться, рецензенту «НГ» так и не удалось разгадать смысл вывешенных сразу и по вертикали, и по горизонтали, в красном и синем цвете надписей THE TUNNEL (художник – Сергей Бархин). Ну, туннель. Туннель, подземная галерея, щелевидное отверстие (одно из расшифровываемых словарем понятий – вагина, еще одно – минная галерея). Все интересно, и дополняет смысл, и уводит в сторону. Не понявший этого, вероятно, не понял и всего спектакля. Следовательно, эти заметки – от тех, кто не понял.

Спектакль, как часто у Гинкаса, начинается до спектакля. Публику внутренним коридором проводят на сцену, на сцене и рассаживают, спиной к залу. Начинается спектакль с того, что занавес закрывается. Выходят два человека в странно собранной советской военной форме, в руках у одного – топор.

Вообще-то Роберто Зукко – имя убийцы-рецидивиста (в нашу телевизионную эпоху говорят – серийного убийцы). Убийцы, которому повезло: его злодеяния не остались втуне, он попал в книги, в фильм и вот – в пьесу европейского классика Бернар-Мари Кольтеса. Пьеса так и называется – «Роберто Зукко» (перевод – Н.Санниковой). Но топор – не его оружие, а персонажи, которые вышли на сцену, – еще не Зукко, наоборот, – охранники. Но взгляды их тяжелы, неприятны, а ржавая фактура топора неприятно волнует, холодит спину. В этом – Гинкас (не весь, но в этой сцене-кадре – многое из того, что заложено в спектакль). Ему по душе все перевернуть с ног на голову, показать, что убийца – не более враг человечеству, чем тот, кто по долгу должен охранять простых смертных от уже пойманных бандитов… Страшен сам человек.

В «Гамлете» у Шекспира имеются могильщики, которые нарушают трагический ход сюжета нежданно веселыми «комментами». У Гинкаса в этой роли – охранники в исполнении Алексея Дубровского и Сергея Лавыгина (они же, соответственно, выходят потом как комиссар и инспектор, как мужчина и женщина, как два полицейских). Их пребывание на сцене – цепочка реприз, временами – в духе коверных. Их шутки жестковаты, как, случается, жестковат и балансирует на грани дозволенного (а здесь – на грани жизни и смерти, то есть буквально на грани!) цирковой юмор.

Между «Как человеку в голову приходит мысль зарезать?» и «Нет такого героя, одежда которого не была бы запятнана кровью». Или – ты не герой. Вот он нерв.

Сам Зукко (Эдуард Трухменев) на протяжении всего спектакля «разгуливает» по сцене с арестантским чугунным шаром, цепью прикованным к ноге. Тоже образ: грех, который не тянет, если это «своя ноша».

Стоит вернуться к странному ассорти из советской военной формы. Мать Зукко (Виктория Верберг) одета в знакомые по советской жизни застиранные, растянутые тренировочные штаны и панталоны. Когда охранники выходят в облике мужчины и женщины, кажется, будто бы костюмы (и сами образы) взяты как цитаты из спектакля Генриетты Яновской «Гуд бай, Америка!» – там в подобных нарядах выходят тоскующие советские обыватели. То есть Гинкас – через одежду, через пластику – как бы примеряет чужой сюжет к России: идёт? Не идет?.. Да все бывает – криминальная хроника, как говорится, пестрит. Но ведь Гинкас не о криминальной хронике ставит спектакль. И «развеселивает» то и дело – тоже зачем-то.

Беда критика: его нужда – смотреть спектакль на премьере. Когда все сыро, не пригнано, но надо спешить, чтобы выйти в газете наутро после премьеры. Хуже – через день. Что хотел сказать режиссер? В данном случае, кажется, сам Гинкас до конца еще не собрался с мыслями. Как обычно, ранит, подкалывает, не шутя: по тексту одна из героинь (Ольга Демидова) говорит, что ее сыну – четырнадцать. Мальчик, который мнется в углу, которого Зукко заставляет лечь на пол, которому ставит на спину свой немытый ботинок, в которого стреляет, – младше. Ребенок. Его жальче. После выстрела тело обмякает, лежит на пустой сцене. Зрители – в смятении. Надо же что-то делать: ребенок лежит, в очочках, которых сейчас не видать, в коротковатом пальтеце… Сильные театральные впечатления, конечно, можно вызвать и так, но… как-то… как-то это слишком уж современно, по-модному. А там, где мода, там картинкам тесно, а для мыслей места почти нет.

Кто такой Зукко? Что играет актер, а что – его «свита»? Почему самое запоминающееся так и остается в первых нескольких эпизодах – с охранниками, с удушенной матерью, с девчонкой (Елена Лядова, работу которой не отметить нельзя)? Или мысль режиссера – в том, что, как говорится, ад – это другие, а Зукко – пустое место, навязчивый фантом? Неясно.

Смешного в спектакле немало, но вряд ли о смехе думал режиссер, когда брался за пьесу, которую в Европе давно почитают классикой «новой драмы», а у нас просто не знали. И, по-моему, пока не узнали.

Марина Давыдова «Вышел Зукко из тумана»

Известия 07.12.2007

В Московском ТЮЗе Кама Гинкас поставил одну из самых загадочных пьес — «Роберто Зукко» главного французского драматурга второй половины XX века Бернара-Мари Кольтеса. История знаменитого убийцы в режиссуре российского любителя сценического экстрима обрела до боли знакомые очертания.

Из всех мэтров нашей режиссуры, вообще-то равнодушных (чтобы не сказать чуждых) к «новой драме», Кама Гинкас чуть ли не единственный проявлял к ней живой интерес. Приноравливался, присматривался… И, наконец, решился. Его обращение к «Роберто Зукко» — в первую очередь попытка понять, существует ли преемственность между духовными и нравственными поисками классической литературы и новой — пугающей и отталкивающей — художественной реальностью. Гинкас ведь всегда ходил в художниках передовых, не боящихся смелых, даже шокирующих театральных жестов. Он тоже пугал и отталкивал. Заигрывал с театром жестокости. Заострял Чехова, осовременивал Достоевского. То есть в известном смысле занимал в прежнем театральном раскладе примерно то же место, какое теперь занимают представители театрального поколения next.

Надо бы при этом заметить, что написанная в конце 80-х (незадолго до смерти автора) пьеса Кольтеса, давно уже никакая не «новая драма». Она скорее «шинель», из которой многое в современном театре вышло. И она в такой же степени есть предвестие новой волны европейской драматургии, в какой и закономерный итог европейского экзистенциализма в его французском (атеистическом) изводе. Из всех произведений мировой литературы «Роберто Зукко» ближе всего стоит к «Постороннему» Камю, но даже по сравнению с этим экзистенциалистским манифестом отчужденности (герой «Постороннего» просто так, сам не понимая зачем, убивает человека) последняя пьеса Кольтеса кажется черной дырой, от которой веет инфернальным холодом и из которой, как ни силься, морали не вытащишь. Роберто Зукко сначала выбросит из окошка папу, потом, сбежав из тюрьмы, задушит маму, потом убьет полицейского, потом ребенка, но в отличие от Родиона Раскольникова или Петруши Верховенс-кого никаких идеологических мотиваций сих кровавых деяний не предложит. Он не идейный убийца. Он даже не антигерой, которого при желании можно поэтизировать и с которым (см., например, фильм «Брат» про обаятельного бандита Данилу Багрова) можно себя идентифицировать.

Интеллектуальная французская драма — Жироду, Сартр — любила напичкивать пьесы мифологическими аллюзиями. Кольтес в «Зукко» не интерпретирует старый миф, а скорее творит новый. Миф XX века. Миф о человеке, который отбросил все родственные, социальные человеческие связи как нечто неподлинное и от которого в итоге осталась одна пустота. Отождествить себя с Зукко так же сложно, как с условным обозначением человека на двери общественного туалета. В этом, в сущности, и состоит главная сложность пьесы. В ней надо попытаться сыграть пустоту.

Фактурный Эдуард Трухменев, похожий немного на Тарзана в исполнении Джонни Вайссмюллера, с этой задачейявно не справился, и режиссер, похоже, его об этом и не просил. Есть подозрение, что режиссеру в истории равнодушного убийцы вообще был интересен не столько сам убийца, сколько его окружение. С окружением Гинкас разобрался в своем фирменном стиле. Он опять явил нам неверие в человечество, с которым не так давно мы ознакомились в его предыдущем спектакле «Нелепая поэмка» (по «Легенде о великом инквизиторе» Ф.М. Достоевского).Спектакль, скупая сценография которого пестрит неоновыми вывесками на английском языке (Сергей Бархин создает образ тесного мира, который разом подземный переход, тюрьма и метро), населяют обитатели русской глубинки, отчего драматургия Кольтеса немного напоминает тут драматургию Василия Сигарева, а порой и Николая Коляды. И фальшиво-истеричная мать героя (Виктория Верберг), и семейка, где живет изнасилованная Зукко девушка (в крепком актерском ансамбле заметно выделяется наделенная мощным актерским темпераментом Елена Лядова), — все они являют собой столь некачественный человеческий материал, что могут стать яркой иллюстрацией к словам великого инквизитора не хуже вечно голодной и вороватой массовки из спектакля по Достоевскому. Фальшь мира и его абсурд, как всегда, возводятся у Гинкаса в степень присутствием на сцене двух коверных, которые играют то представителей власти, то обывателей, превращая даже самую страшную сцену убийства ребенка в до ужаса смешной фарс. Глядя на их клоунаду, понимаешь, что мир наш так плох, так пропитан насилием специфического русского розлива, что только святой не заделается тут убийцей. Герой Кольтеса в финале, убегая от преследователей, лезет наверх и падает. У Гинкаса падения нет. Есть лишь бегство. Он не оправдывает своего героя, но и не осуждает. Он словно бы сам взирает на происходящее глазами постороннего. Его презрение к человечеству прежде всегда уравновешивалось попыткой пожалеть людей в их ничтожестве. Он любил экстремальные ситуации, потому что они помогали ему ощутить вкус бытия и в конце концов его нравственную основу. Тут она ускользает… От скрещения мизантропии Гинкаса и экзистенциальной пустоты, явленной в пьесе Кольтеса, остается по большому счету мизантропия. Весь мир помойка, и убежать от него можно лишь куда-то наверх. К солнцу. В далекий мир, где нет зла, потому что нет жизни.